18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Теодор Шумовский – Свет с Востока (страница 28)

18

И тогда – конец всей переписке, всем напряженным ожиданиям вестей, страхам, что очередной глоток радости – строки и строки – затеряется где-то на тысячеверстных путях из Ленинграда в Сибирь. Конец! Потому что все окажется перегоревшим, не о чем станет писать, нечего будет ждать.

Я волновался в ожидании следующего письма Ирины. И чтобы унять волнение, пытался сосредоточиться на том, что меня окружало, что пополняло кладовую моих «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет». Вот уже два года лежит на больничной койке заключенный азербайджанец Мамедов: что-то решающее у него переломлено, может быть, на допросе, – расспрашивать как-то неловко, он страдает; но его не отпускают на волю, пусть из него уже ничего нельзя выжать, но – «враг народа», значит, пускай будет под стражей. Юноша-поляк тоже два года лишен счастливой возможности исправляться через лагерный труд: у него к спине привязана доска для выправления больного позвоночника, спать он может, лишь лежа навзничь. Но и за ним нужен глаз да глаз, а то, неровен час, еще сбежит на Украину, где его взяли, или, хуже того, в Польшу. А вот сидит на койке дряхлый литовец Можутис. У него водянка, медсестра вставляет в его раздувшийся живот резиновую трубку, подставляет литровую банку, туда из живота стекает вода. Наполнив банку, сестра закрывает краник на трубке, выливает воду в ведро, вновь оставляет банку, открывает краник, и так много раз. И старика Можутиса охраняют, оберегают от побега, а соседу его по койке, еще вчера общительному, венгру, это уже не нужно: он умер сегодня ночью, на койке чернеет обнаженный матрац.

Из больницы меня переправили на Комендантский лагпункт, воздвигнутый у края поселка Нижняя Пойма. Здесь я попал в бригаду Дикарева, работавшую на строительстве железнодорожной ветки. Мы готовили полотно, таскали на себе лиственничные и сосновые шпалы, укладывали их, засыпали «гнезда» между ними балластом; переносили рельсы, настилали и рехтовали их; строили вагонные весы. Запомнился день 2 ноября 1940 года, когда сильный мороз мешал перепиливать мелкими зубчиками пилы нужный рельс, но пришлось это делать несколько часов кряду. И все-таки вольный мастер Алексей Алексеевич Подшивалов был первым из встретившихся мне в лагерях людей его положения, кто относился к заключенным по-человечески, то с ободряющей улыбкой, то с доброй русской шуткой. Униженные, уставшие от зла остро ценят чужую теплоту, обращенную к ним. После Алексея Алексеевича я не раз ощущал внутреннее сочувствие вольных граждан арестантам, но он был первым из них на моем пути.

Русский характер незлобив, незлопамятен, отходчив. Отсюда родилась поговорка «Кто старое помянет, тому глаз вон». Естественно же возникшая ответная – «А кто забудет, тому оба вон» – не прижилась. Но лишь покорность, которую выработали в россиянах века жизни под гнетом восточных рабовладельцев, отечественных князей, вельмож, крепостников привела к тому, что народ огромной России позволил коммунистическим тюремщикам поступать с ним как со скотом.

В январе 1941 года все пути были построены, и нас перебросили на дальний шпалозавод, где мы стали работать в ночную смену. Стояли жестокие морозы – помнятся слова «сорок шесть градусов», прозвучавшие в разговоре двух конвоиров. Тайга, обступившая шпальный стан, казалось, трещала и содрогалась от стужи. Я и мой напарник, средних лет китаец Ван Чжи-ян, распиливали бревна шпальника длиной пять с половиной метров, готовя болванки («тюльки») для циркульной пилы. Работа происходила во дворе, мороз проникал во все щели одежды, движение рук при распиловке (в лагере это движение называли «тебе-себе-начальннку») чуть согревало. С Ваном я хорошо познакомился, потом узнал и его земляка Ван Чжися, тоже «вкалывавшего» в нашей бригаде. Первый Ван, уступая моим просьбам, помог расширить мой запас китайских слов, начавший образовываться еще в ленинградских «Крестах». Общение с Ван Чжи-яном оказалось настолько основательным, что даже спустя три пестрых лагерных года, уже давно ничего не зная друг о друге и оказавшись в ссылке, мы встретились однажды – и в последний раз – как добрые старые приятели.

Медленно подступала весна, когда мне принесли письмо от Иры, долгожданное, – а может быть лучше не дошел бы до меня этот взрезанный цензурой конверт?.. В письме было согласие. Ирина принимала на себя тяжкий труд быть невестой гонимого, навсегда внесенного в черные списки государства.

Ира, как все-таки мало я тебя знал! Предался каким-то сомнениям, писал за тебя строки вежливого, оправдываемого отказа… Как будто ты, чистая, способна ради себя предать любовь! Для тебя это невозможно, прости меня.

Раскаты грома

Весной 1941 года я при совершенно неожиданных обстоятельствах превратился из рабочего шпалозавода в… машинистку штаба Нижне-Пойменского отделения лагеря. Арестантку, работавшую на пишущей машинке, угнали на этап, других профессионалов не оказалось, а тут я и вспомнил в случайном разговоре, что когда-то имел некое отношение к машинописанию. Действительно, в студенческие годы мне доводилось перепечатывать свои первые статьи самому – сперва в деканате, потом в Институте востоковедения, и теперь это умение пригодилось в моем лагерном «трудоустройстве», причем на довольно длительное время.

Пишущая машинка «Смит-Премьер» с раздельными клавишами для прописных и строчных букв (84 знака) стояла в угловой комнатке штабного барака, построенного на огороженном участке зоны Комендантского лагпункта. В бараке за многочисленными столами работали заключенные бухгалтеры, счетоводы, статистики, экономисты, плановики. Имена Сергея Петровича Колчурина, Федора Ивановича Лазару, Бориса Филипповича Стибунова, Леонида Ивановича Полубоярова, Сергея Николаевича Стефанского, Ивана Филипповича Алексеенко, Николая Васильевича Силуянова, Анатолия Николаевича Пономарева и других «штабников» до сих пор живы в моей памяти, ибо с каждым из них я был связан по своей новой работе. Для этих сотрудников главной бухгалтерии приходилось печатать всякие сводки. Кроме того, Сергей Викторович Синельников из плановой части приносил в работу огромные «простыни», состоявшие из сплошных цифр, – «технико-экономические показатели деятельности Нижне-Пойменского отделения Краслага НКВД», широким потоком шли бумаги из Лесосбыта, ЧОС (части общего снабжения), Гужчасти, остальных подразделений штаба. Рядом с машинописным столиком помещался стол юрисконсульта, откуда поступали к печатанию многочисленные приказы о начетах за недостачи на товарных складах. Словом, дела было много, никто не хотел ждать, успевай поворачиваться. Конечно, при этом страдало мое и без того не блестящее зрение – но деваться было некуда, после изнурительного и беспросветного труда то в пору жестоких морозов, то среди туч мошкары, при вечном недоедании, занятие, внезапно свалившееся на меня с лагерных небес, было счастьем.

К этому относительному счастью добавлялось безусловное: до конца пятилетнего срока моего заточения оставалось менее двух лет. Через год счет пойдет на месяцы! 11 февраля 1943 года я попрощаюсь с оставшимися товарищами, уйду на станцию и… «пожалуйста, билет до Ленинграда». А там: «Ира… Ира, здравствуй!» Мы поедем в Москву – к Вере Моисеевне, в Азербайджан – к моему брату. И там и там я скажу: «Здравствуйте, это я стою перед вами, перед тобой, брат. А это Ира, которая бесстрашно переписывалась с «врагом народам», своей любовью помогла ему выстоять. Мы теперь вместе навек. Мои путешествия по владениям ГУЛАГа были испытаниями не только для меня, но и для нее. Как говорится, полюби нас черненькими, а беленькими нас всяк полюбит…»

И еще счастье – я смог сберечь мозг. Он не распался от страха перед палачами, не огрубел в борьбе за существование, не обмяк от усталости. Он творит.

Вот, кругом высятся серые заборы с колючей проволокой и всматриваются в тебя часовые с угрюмых вышек по углам, вот среди бараков то и дело мелькают плоские лица, злые глаза стражей, – а как прекрасна жизнь!

Воскресным вечером 22 июня заключенные «штабники» сидели в своем бараке за большим общим столом, занимаясь кто чем: одни беседовали, другие, с досадой оглядываясь на шум, пытались читать; на краю стола двое играли в шахматы, а за ними стояла толпа болельщиков, напряженно следивших за ходом сражения. Слышались голоса: «Рокировку-то рано делать, он ведь может…» – «Помолчи!» – «Эх, слон тут ни при чем, вот если сдвоить коней…» – «Понимаешь ты!» – «Да уймитесь вы, не мешайте играть!» На другом конце стола: «Хочу писать заявление о пересмотре дела. Под лежачий камень, знаешь ли, вода не течет…» – «Думаешь, поможет? Я вот…» Вдруг из-за стола порывисто вскочил Гольдфайн, работавший, несмотря на свое арестанство, начальником ТНБ (технико-нормировочного бюро). Он замахал руками, призывая к тишине, и указал на черную тарелку радио, прикрепленную к столбу около стола. Все стихли и прислушались. Внятно и оглушающе, словно гром, прозвучало сообщение: германские войска перешли советскую границу, началась война.

Люди – везде люди. Только что говорившие о будничном, привычном, часто мимолетном, они внезапно онемели, словно пораженные раскатом нежданного грома. Так, вероятно, было в миг первого сообщения о войне и на воле. Не знаю, когда возник в нашем бараке возбужденный разговор о событии, потому что я сразу по окончании радиопередачи вышел во двор и стал взволнованно ходить по деревянным дорожкам зоны.