Теодор Шумовский – Свет с Востока (страница 27)
– Вперед!
Кто-то дальнозоркий прочитал на стоявшем в стороне здании вокзала: «Омск».
– Ребята, Омск! Николай, Воркутой и за тридевять земель тут не пахнет, насколько я понимаю в географии.
– Ой, правда: вот на вывеске только-что было: «Омский…», чего-то там такое…
– Разговоры! Отставить разговоры!
Оказалось, что высадили ради помывки в бане: как-никак уже десять суток в пути. Помылись и по окраинным улицам – чтобы меньше было свидетелей – вернулись в свой ледник. Так перемылось население всех вагонов, потом состав двинулся дальше на восток.
– Братцы, куда же нас везут? Двенадцатые сутки едем.
Тринадцатые…
Четырнадцатые…
Пятнадцатые. Большая станция. Один из моих попутчиков подтянулся с верхних нар к окошку. Увидев проходившую женщину, крикнул:
– Где стоим?
– В Красноярске, родимый, в Красноярске, – ответил дребезжащий старушечий голос.
И сразу послышался окрик часового:
– Эй, тетка, отойди от вагонов! Сама туда захотела?
Старуха засеменила прочь.
И снова катятся колеса, идут колеса. На исходе восемнадцатых суток они остановились. Завизжали открываемые двери вагонов.
– Выходи с вещами!
15 декабря 1939 года я ступил на землю Красноярского края, где мне предстояло провести около семи лет.
Нас привезли на 3-й лагерный пункт (лагпункт) Нижне-Пойменского отделения Красноярского исправительно-трудового лагеря (Краслага) НКВД. По-видимому, этап застал начальство врасплох – оно не знало, как нас использовать. Поэтому в течение целых пяти дней мы были предоставлены самим себе: одни отрешенно лежали на нарах, другие, собираясь кучками, беседовали, третьи ходили по двору, думая свою думу. Только на шестой день этапники были выведены за ворота. По лесной дороге, сопровождаемые окриками конвоя, мы добрались до широких ворот какой-то просторной зоны, построенной в глухой тайге. От ворот влево и вправо тянулся высокий забор из полукруглых досок – горбыля – с колючей проволокой по верху и контрольной полосой внизу. Конвойные вышки по углам были едва видны.
Пока в проходной вахте охранники что-то долго выясняли, мы, переминаясь под крепчавшим к ночи морозом, стояли строем по пять человек в ряду возле закрытого входа.
…На вахте, наконец, договорили, открыли ворота. Озябшие, голодные, молчаливые люди вошли в зону, в отведенные бараки. Старожилы объявили, что мы находимся на 6-м лагпункте того же Нижне-Пойменского отделения Краслага.
В шесть часов утра следующего дня удары по обломку рельса возвестили: «Подъем!» Поглотив по черпаку теплой каши и кружке горячей воды с куском черного хлеба, мы вышли к воротам, где шел развод на работы. Дежурный охранник распахнул тяжелые створки, наша бригада первой вышла за зону. Здесь в ожидании уже стояли вооруженные конвоиры в теплых шапках с пятиконечными звездами, полушубках и валенках, возле них рвались с поводков злобные овчарки. Один из конвоиров, поправив автомат за плечом, подошел к нам, поводок в левой руке, правую чуть поднял:
– Внимание, бригада! Переходите в распоряжение конвоя. В пути не растягиваться, не нагибаться, с земли ничего не поднимать, не разговаривать. Шаг вправо, шаг влево считаются попыткой к побегу, конвой применяет оружие без предупреждения. Все ясно? Вперед, направляющий!
Двинулись, пошли, нестройно покачиваясь.
– Не отставать, задние!
Люди перескакивали с одной обледеневшей шпалы на другую, не поскользнуться бы: глубоко внизу под шпалами – река, лед крепок ли?
– Шире шаг, направляющий!
Это «шире шаг!» слышалось поминутно, то с обращением к направляющему, шедшему первым, то просто так.
…Давно идем. Кто-то что-то проговорил идущему рядом.
– Разговоры! Прекратить разговоры!
Надо за всеми, за каждым следить, все время восстанавливать порядок! Трудна работа у конвоиров, а никуда не денешься: служба. Одни томятся, но многие упиваются властью над людьми. Интересно ведь, когда страх заставляет человека выполнять любое твое приказание. Вон хотя бы тот, очкарик, наверное, важным начальником был, в личной машине ездил, а сейчас я его могу на колени поставить, и будет стоять, как миленький. Да черт с ним, вот уже их рабочий участок.
– Бригадир! Пошли пару человек людей ставить запретки!
Так они, охранники, выражаются: «люди» – название товара, «человек» – единица измерения. Это примерно то же, что сказать: «Пошли-ка, пастух, на выгон пару голов скота».
Что касается запреток, то, поскольку веление конвоира – закон, бригадир немедленно посылает кого-то пошустрее втыкать в снег вокруг участка палки с дощечками, на которых написано: «Запретная зона». Ступишь за дощечку – выстрел, смерть.
– Бригадир! Дай человека разжечь мне костер! Еще один назначенный нарубил растопку из смолистого пня, собрал сухих сучьев, обломки бревен, боязливо потащил это все в сторону конвоира. Уложил щепки, поджег, раздул костер, чувствуя на себе сверлящий взгляд.
– Ладно, кончай, иди в бригаду!
Остальные, которых не трогали, успели тем временем покурить, побеседовать вполголоса. Бригадир поднимает всех на работу.
– Давай, приступай!
Нам предстояло штабелевать бревна делового леса, разбросанные по складу. Бывшие в бригаде крымские греки оказались наиболее «ушлыми», «хитроумными»: они сразу выделились в отдельное звено, которое взялось укладывать в штабеля крупную древесину – большой диаметр верхнего среза дает большую кубатуру, это позволяет скорее выполнять норму, а то и перевыполнять, значит, увеличится хлебный паек. Другим, в том числе мне, осталось работать со средним, а то и с мелким лесом: катать пиловочник, строевик, телеграфник, рудничную стойку, дрова-долготье. Здесь кубатура была малой, нарастала ничтожными долями, за целый день тяжелого труда удавалось выполнить норму на 60–70 процентов, а то и на 51 – за меньшее полагались штрафной паек, то есть триста граммов хлеба на сутки, и карцер. Этого нужно было избежать, чтобы не обессилеть, я работал в жарком поту. Дошло до того, что однажды, несмотря на мороз, мне пришлось сбросить бушлат и катать бревна в одной телогрейке. Но в это время на оставленный бушлат упала искра ближнего костра и он сгорел. Назавтра я не вышел на работу, вследствие чего меня после утренней поверки вызвали к начальнику лагпункта Савватееву. У него ко мне были всего два вопроса:
– Почему не вышли на производство?
– Сгорел бушлат, а в телогрейке при морозе в тридцать градусов работать нельзя, тогда телогрейка тела не греет.
– По какой статье сидите?
– Пятьдесят восьмой.
Он повернулся к охраннику, ждавшему приказаний:
– Трое суток штрафного изолятора без вывода на работу. Уведите.
Так я оказался в ледяном подвале – «шизо», как сокращалось название «штрафной изолятор». Там было негде сесть, негде лечь, можно было только стоять: но я ходил из угла в угол, чтобы согреться. Суточное питание состояло из трехсот граммов хлеба и двух кружек теплой воды. Проведя весь срок на ногах, я через три дня, выпущенный обратно в широкую зону, получил в каптерке ветхий бушлат и снова стал штабелевать лес на складе.
Потом штабелевка сменилась распиловкой бревен. Здесь моим напарником был Варнер Карлович Форстен, в прошлом нарком, которого я знал еще в котласской «пересылке». Мы пилили ствол за стволом, и одновременно я под руководством Варнера Карловича продолжал занятия финским языком, начатые на берегах Северной Двины и Вычегды.
Была поздняя весна, когда нас привели на расчистку глухого участка в тайге. Мои ватные брюки не доходили до портянок, на оголенные места ног набросилась мошкара. Я расчесал искусанную кожу, и так как у меня был авитаминоз, ноги покрылись гнойниками до колен. Фельдшер назначил аутогемотерапию, помогало это мало. Прибывшая в одном этапе со мной москвичка Роза Львовна Зиглина, ставшая медсестрой, переливая мою кровь из верхних конечностей в нижние, тревожно качала головой: «Не остаться бы вам без ног!»
Но я верил в свое выздоровление: болей-то почти нет, а тело молодое, справится. Только надо… надо, чтобы рядом постоянно был друг, были его участие, свет его. Не от случая к случаю, а постоянно – и чтобы я тоже был ему всегда нужен. Взаимное влечение двух людей зовется простым словом: любовь. Она есть во мне, теперь необходимо поднять ее на новую ступень. Этого поднятия не будет, если я хоть одной частицей почувствую, что стану в тягость своему другу.
Разделенная любовь помогает каждому из ее участников жить и творить.
Так 26 мая 1940 года родилось мое письмо Ире Серебряковой с предложением брака.
В конце июля меня отправили в больницу. Моими попутчиками до столицы лагерного отделения – Нижней Поймы – были уголовники, которых вызвали на освобождение по отбытию срока. Три километра от лагпункта до поезда на Пойму, они почти бежали, я едва поспевал за ними на забинтованных ногах, конвоир подгонял.
Три больничные недели в августе принесли мне исцеление от фурункулеза. Но, кроме того, в те дни меня нашло очередное письмо Иры. Майское мое признание, пробиваясь через частокол цензуры, еще не успело дойти до нее, от строк веяло ровным дыханием устоявшейся дружбы, не более того. Письмо было написано в июне, Ира, сдав зачеты, собиралась на летний отдых в Белоруссию. Вернется осенью, и тут – откровение в ожидавшем ее сибирском послании. Что дальше? Одно дело переписываться с товарищем по университету, сочувствовать и даже сердцем переживать его беду, помогать ему, внушая мысль, что о нем помнят, – и другое дело брак, соединение на всю жизнь. Судьба человека, объявленного «врагом народа»… Конечно, все это обвинение – преступный вздор… Но враги этого «врага» наделены огромной властью, «враг» до конца своих дней останется отверженным, общество от него отвернулось навсегда и… его судьба распространится на всех, кто будет с ним связан: жену, детей… Но ведь у каждого – одна жизнь и он хочет себе счастья… «Дорогой, единственный друг, оказавшийся в Сибири, в заключении, должен это понять… Милый, ты, конечно, поймешь, что я не могла решить иначе, и простишь меня…»