18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Теодор Адорно – Minima Moralia. Размышления из поврежденной жизни (страница 53)

18

VII. Великие религии либо, подобно иудейской, обходили спасение умерших молчанием, согласно запрету на изображения, либо проповедовали воскресение плоти. Для них важна неразделимость духовного и телесного. Нет никакой интенции, ничего «духовного», что не основывалось бы каким-либо образом на телесном восприятии и не требовало бы, в свою очередь, телесной исполненности. Для оккультистов, которые считают себя выше мысли о воскресении и, собственно, вовсе не желают спасения, такое представление слишком грубо. Их метафизика, которую даже Хаксли не может уже отличить от метафизики, основывается на аксиоме: «Душа вознесется на небо, йух-хе! / А тело останется на канапе»{378}. Чем бодрее их духовный характер, тем он механистичнее: даже Декарт не проводил таких четких разделений. Разделение труда и овеществление доводятся до предела: тело и душа отделяются друг от друга в процессе как бы приобщающей к вечности вивисекции. Душа должна аккуратно ретироваться, дабы продолжить свою усердную деятельность в более просветленных сферах точно с того места, на котором ее прервали. Однако, объявляя подобным образом о независимости, душа становится дешевой имитацией того, от чего она ложным образом эмансипировалась. На месте взаимодействия души и тела, каковое утверждала даже самая закоснелая философия, возникает астральное тело – позорная уступка гипостазированного духа своей противоположности. Лишь через метафору тела можно вообще постичь понятие чистого духа, и в то же время последнее снимается первым. Овеществление духов уже есть их отрицание.

VIII. Жалуются на материализм. Однако при этом они намереваются взвешивать астральное тело. Объекты их интереса должны одновременно превосходить возможности опыта и быть постигнутыми на опыте. Всё должно происходить строго научно; чем масштабнее обман, тем продуманнее инструкция по проведению эксперимента. Претензия научного контроля на важность доводится ad absurdum там, где контролировать нечего. Тот же рационалистический и эмпирический инструментарий, который покончил с духами, активно используют с целью навязать этих самых духов тем, кто более не доверяет собственному ratio. Как будто любой дух стихии не спасался бы бегством от ловушек покорения природы, расставленных для поимки его летучей сущности. Однако оккультисты и это используют в своих целях. Поскольку духи не любят контроля, то для них прямо посреди мер предосторожности надо оставлять открытой дверцу, через которую они без помех могут выйти наружу. Ибо оккультисты – люди практичные. Ими не движет тщеславное любопытство – они ждут чаевых. От звезд они быстро переходят к срочной сделке. Чаще всего их предсказание сводится к тому, что с появлением каких-нибудь бедных, на что-то надеющихся знакомых придет несчастье.

IX. Величайшим грехом оккультизма является контаминация духа и наличного бытия, которое само становится атрибутом духа{379}. Дух возник изнутри наличного бытия как орган, способствующий выживанию. Однако коль скоро наличное бытие рефлектирует себя в духе, дух одновременно становится неким другим наличным бытием. Налично сущее отрицает себя как памятование о самом себе. Такое отрицание есть стихия духа. Приписывать ему самому в свою очередь позитивное существование, пусть и высшего порядка, значило бы выдать его на произвол того, чему он противостоит{380}. Позднее буржуазная идеология вновь сделала дух тем, чем он был в преанимизме – чем-то в-себе-сущим, – в соответствии с мерой общественного разделения труда, разрыва между духовным и физическим трудом, планового господства над последним. В понятии в-себе-сущего духа сознание онтологически оправдало привилегию и увековечило ее, обособив ее от общественного принципа, которым конституируется дух. Подобная идеология доходит в оккультизме до предела: он есть как бы идеализм, пришедший к самому себе{381}. Как раз в силу жесткой антитезы бытия и духа дух становится подведомственен бытию. Если идеализм исключительно ради целого, ради идеи утверждал, что бытие есть дух и что дух существует, то оккультизм делает из этого абсурдный вывод, что наличное бытие означает определенное бытие{382}: «Наличное бытие есть вообще по своему становлению бытие с некоторым небытием, так что это небытие принято в простое единство с бытием. Небытие, принятое в бытие таким образом, что конкретное целое имеет форму бытия, непосредственности, составляет определенность, как таковую»{383}. Оккультисты принимают небытие буквально в «простом единстве с бытием», и их конкретика – это обманное сокращение пути от целого к определенному, которое при этом может опираться на то, что целое как однажды определенное уже больше не есть целое. Они кричат метафизике: Hic Rhodus, hic salta![115] Если философский вклад духа должен определяться наличным бытием, то произвольное, рассеянное наличное бытие должно наконец, чувствуют они, оправдать себя как особенный дух{384}. Учение о существовании духа, предельное возвышение буржуазного сознания, в соответствии с этим телеологически уже содержало бы внутри себя веру в духов, то есть предельное принижение. Переход к наличному бытию, всегда «положительный» и являющийся оправданием мира, имплицитно включает в себя одновременно и тезис о положительности духа, его предметное закрепление, транспозицию абсолютного в явление. Должен ли весь вещественный мир целиком как «продукт» быть духом или же какой-то отдельный предмет – каким-то отдельным духом, становится безразличным, а мировой дух превращается в верховного духа, ангела-хранителя устойчиво существующего, лишенного духа. Этим живут оккультисты: их мистика – это enfant terrible[116] мистического момента у Гегеля{385}. Они доводят спекуляцию до уровня фиктивного банкротства. Выдавая определенное бытие за дух, они подвергают овеществленный дух испытанию на наличное бытие, и испытание это не может не дать отрицательного результата. Дух здесь не наличествует.

152. Внимание: не использовать не по назначению. Диалектика возникла изнутри софистики как метод дискуссии, призванный подорвать догматические утверждения и, говоря языком прокуроров и комиков, превращающий слабое слово в сильное{386}. Впоследствии она сформировалась – по отношению к philosophia perennis[117] – как вечный метод критики, как прибежище всякой мысли угнетенных, даже такой, которую они никогда и не мыслили. Однако, будучи средством доказательства своей правоты, она с самого начала была и средством достижения господства, формальной техникой апологии, не пекущейся о содержательной стороне дела, на службе у тех, кто был в состоянии платить: она была принципом, позволяющим всё всегда и с успехом обернуть в свою пользу. Поэтому ее истинность или неистинность заключается не в методе как таковом, а в ее интенции в историческом процессе. Разделение гегелевской школы на левое и правое крыло обусловлено двусмысленностью теории ничуть не меньше, чем политической ситуацией домартовского периода{387}. Диалектическим является не только учение Маркса о том, что пролетариат как абсолютный объект истории способен стать ее первым историческим субъектом, реализовать сознательное самоопределение человечества{388}, но и шутка, которую Гюстав Доре вкладывает в уста одному из парламентских представителей Ancien Régime[118]{389}: не будь Людовика XVI, дело не дошло бы до революции, поэтому правами человека мы обязаны именно ему. Негативная философия – универсальное разрушение – всегда разрушает и само разрушающее. Однако новая форма, в которой диалектика претендует на снятие и того и другого, разрушенного и разрушающего, в антагонистическом обществе никогда не может предстать в чистом виде. До тех пор, пока отношения господства воспроизводят себя, в разрушении разрушающего будет вновь проявляться его старое качество{390} в чистом своем виде: в радикальном смысле там не может быть осуществлен скачок. Именно он стал бы событием, которое ведет за пределы этого порочного круга. Поскольку диалектическое определение нового качества всякий раз вынуждено ссылаться на власть объективной тенденции, передающей потомкам заклятие господства, это определение почти неизбежно оказывается принужденным всякий раз, когда его понятийная работа доходит до отрицания, хотя бы в мыслях подставить дурное старое на место несуществующего иного. Глубина погружения диалектики в объективность обретается ценой причастности ко лжи, утверждающей, будто объективность уже и есть истина. Ограничиваясь экстраполяцией состояния, при котором привилегии отсутствуют, из того состояния, что обязано диалектическому процессу привилегией своего бытия, она преклоняется перед реставрацией. К этому восприимчиво и частное существование. Гегель продемонстрировал ему, насколько оно ничтожно. Согласно Гегелю, простая субъективность, настаивающая на чистоте собственного принципа, запутывается в антиномиях. Там, где она не объективирует себя в обществе и государстве, она гибнет от своей несущественности, лицемерия и зла{391}. Мораль – автономия, ориентирующаяся на чистую достоверность себя самого, – равно как и совесть, суть лишь иллюзия{392}. Если «морально действительного не существует»{393}, то, как следствие, и в Философии права брак помещается выше совести, а совести, даже на той ее высоте, которую Гегель вслед за романтиками определяет как иронию{394}, приписывается «субъективное тщеславие»{395} в двойном понимании. Этот мотив диалектики, который пронизывает все слои системы, одновременно истинен и неистинен. Истинен, поскольку он разоблачает особенное как необходимую иллюзию, ложное сознание отъединенного, что оно есть лишь оно само, а не некоторый момент целого; это ложное сознание он растворяет силой целого. И неистинен, поскольку – пока объективность, которую мысль противопоставляет дурной субъективности, несвободна, отстает от критической работы субъекта – мотив объективации, «отчуждения»{396} низводится до предлога как раз для буржуазного самоутверждения субъекта, до простой рационализации. Слово «отчуждение», ожидающее от послушания индивидуальной воли избавления от индивидуального произвола, как раз тем, что оно подчеркнуто фиксирует внешнее как институционально противопоставленное субъекту, вопреки всем заверениям о примирении признает вечную непримиримость субъекта и объекта, которая, в свою очередь, составляет тему диалектической критики. Акт отчуждения от себя{397} приводит к отречению, каковое Гёте описал как спасительное{398}, и тем самым к оправданию status quo, как тогда, так и сегодня. К примеру, из знания об уродовании женщин патриархальным обществом, о невозможности устранить антропологическую деформацию, не устраняя ее предпосылки, именно диалектик, этот категорический противник иллюзий, способен вывести позицию «кто в доме хозяин», замолвить слово за продолжение патриархальных отношений{399}. При этом у него нет недостатка ни в убедительных основаниях, таких как невозможность отношений иного рода при современных условиях, ни даже в гуманности по отношению к угнетенным, которым приходится расплачиваться за ложную эмансипацию, однако всё истинное превращается в идеологию под влиянием мужских интересов. Диалектику известно несчастье и брошенность на произвол судьбы тех, кто стареет, так и не вступив в брак, известна убийственность развода{400}. Однако, вопреки всякой романтике отдавая преимущество овеществленному браку перед эфемерной, не снятой внутри совместной жизни страстью{401}, он становится глашатаем тех, кто заключает брак, пренебрегая склонностью, – тех, кто любит то, на чем они женаты, то есть абстрактное отношение владения{402}. Конечный вывод подобной мудрости земной{403} заключался бы в том, что личность вступающих в брак не имеет особого значения, если только они приспосабливаются к определенным условиям и обстоятельствам и делают свое дело. Чтобы защититься от подобных искушений, просветленная диалектика нуждается в непрестанном недоверии к тому апологетическому, реставраторскому элементу, который в то же время сам – составная часть ненаивности. Угроза ухода от рефлексии обратно к нерефлексии обнаруживается в превосходстве, которое распоряжается диалектическим методом по своему усмотрению и глаголет так, словно оно само по себе есть то непосредственное знание о целом, которое принцип диалектики как раз исключает. Точки зрения тотальности придерживаются, чтобы выбить из рук противника – поучая его фразами в духе «Вовсе не это имелось в виду!» – любое определенное отрицательное суждение и одновременно самим насильственно прервать движение понятия, остановить диалектику указанием на непреодолимую силу тяжести фактов. Причина беды заключается в thema probandum[119]: диалектикой пользуются, вместо того чтобы предаться ей. В таком случае суверенно-диалектическая мысль возвращается на додиалектическую стадию – стадию спокойного изложения того, что у любой вещи есть две стороны.