Теодор Адорно – Minima Moralia. Размышления из поврежденной жизни (страница 14)
43. Нас не запугаешь! Довольно трудно выяснить, что объективно есть истина, однако в общении с людьми нельзя позволять себя этим запугать. Существуют критерии, которых достаточно на первых порах. Одним из самых надежных является то, что тебе возражают, будто твое высказывание «слишком субъективно». Если таковое утверждают, да еще и с возмущением, в котором слышны отзвуки гневного единства всех разумных людей, то имеются основания на протяжении пары секунд быть собой довольным. Понятия субъективного и объективного полностью извратились. «Объективное» обозначает ту сторону явления, которая не вызывает противоречий, его без вопросов принимаемый оттиск, фасад, составленный из классифицированных данных, то есть, собственно, субъективное; «субъективным» же называют то, что пробивает этот фасад, проникает в специфический опыт познания предмета, отказывается от конвенционального суждения о нем и заменяет отношением к предмету суждение о нем большинства тех, кто на него даже не глядит, не говоря уже о том, чтобы его осмыслить, – то есть объективное. То, сколь легкомыслен формальный упрек в субъективной относительности, становится ясным в его собственной сфере – сфере эстетического суждения. Кто когда-либо в силу своей точной реакции всерьез подчинял себя дисциплине произведения искусства, его имманентному закону формообразования, принуждению со стороны его структуры, для того рассеивается, точно бледная видимость, всякое предубеждение относительно сугубой субъективности его опыта, и каждый шаг, который он предпринимает, проникая в суть вещи при помощи своей предельно субъективной нервной организации, обладает несравненно большей объективной силой, чем такие емкие и проверенные понятийные образования, как «стиль», чья претензия на научность утверждается как раз за счет подобного опыта. Это вдвойне справедливо в эпоху позитивизма и культурной индустрии, объективность которой просчитана организующими ее субъектами. Противясь ей, разум полностью и наглухо сокрылся в идиосинкразии, которую произвол власть предержащих упрекает в произволе, поскольку они желают бессилия субъектов из страха перед объективностью, которая только у этих субъектов в снятом виде и осталась{107}.
44. Постсократикам. Для интеллектуала, собирающегося заняться тем, что прежде звалось философией, нет ничего более неподобающего, чем желание оказаться правым в дискуссии, если не сказать – в аргументации. В самом по себе желании оказаться правым, даже в своей утонченнейшей логико-рефлексивной форме, выражен тот дух самосохранения, развеять который как раз и составляет задачу философии. Мне знаком был некий господин: он по очереди приглашал к себе всех светочей из области теории познания, естественных и гуманитарных наук, обсуждал с каждым из них по отдельности свою систему, и только когда никто уже не отваживался выдвигать аргументы против ее формализма, счел ее просто-напросто эталонной. Кое-что от подобной наивности по-прежнему повсеместно присутствует там, где философия хотя бы издалека смахивает на попытку убеждения. В основе такого убеждения лежит предпосылка universitas litterarum[27], априорного согласия умов, способных общаться друг с другом, а вместе с тем и весь конформизм в целом. Если философы, которым, как известно, всегда нелегко давалось хранить молчание, вступают в беседу, то им следовало бы изъясняться так, чтобы они постоянно были неправы, но неправы таким образом, что уличали бы в неистинности оппонента. Важнее всего было бы располагать не такими знаниями, что абсолютно правильны и непоколебимы, – таковые неизбежно сводятся к тавтологии, – а такими, по отношению к которым вопрос о правоте сам себе выносит приговор. – Тем самым, однако, стремишься не к иррационализму, не к выдвижению произвольных тезисов, оправдываемых верой интуиции в откровения, а к ликвидации различия между тезисом и аргументом. С учетом этого мыслить диалектически означает, что аргумент должен обрести радикальность тезиса, а тезис – содержать внутри себя полноту своего обоснования. Все переходные понятия, все связи и вспомогательные логические операции, которые не содержатся в самом существе дела, все вторичные выводы, не насыщенные опытом познания предмета, должны отпасть. В философском тексте все высказывания должны быть одинаково близки центральному высказыванию. И хотя Гегель никогда не говорил этого прямо, весь его метод в целом свидетельствует именно о такой интенции. Раз она не признает «первичного» высказывания, то, строго говоря, не должна признавать «вторичного» и «производного», и понятие опосредования она из формальных промежуточных определений переносит в само существо вещей, тем самым стремясь преодолеть различие между ними и опосредующим, внешним по отношению к ним мышлением. Границы, которые в философии Гегеля сохраняются относительно реализации такой интенции, суть одновременно границы ее истинности, а именно остатки prima philosophia[28]{108}, предположения о «первичности» субъекта вопреки всему. В задачи диалектической логики входит устранение последних следов дедуктивной системы вкупе с последними попытками мысли встать на свою защиту.
45. Как всё же становление больнó…{109} Диалектическое мышление противится овеществлению и в том смысле, что оно отказывается при каких бы то ни было условиях утверждать единичное в его отъединенности и отделенности: напротив, оно определяет отъединенность как производное всеобщего. Оно служит коррективой как по отношению к маниакальной фиксации, так и по отношению к непротивящемуся и пустому блужданию параноидного духа, который стремится к абсолютному суждению ценой опыта самой вещи. Однако за счет этого диалектика вовсе не становится ни тем, чем она стала в английском гегельянстве, ни тем, во что полностью превратилась в натужном прагматизме Дьюи{110}, – sense of proportions[29], разворотом предмета в нужный ракурс, простым, но пробивным здравым смыслом. Если Гегель в разговоре с Гёте, как может показаться, и сам приближается к подобной концепции, защищая свою философию от гётевского платонизма тем, что она, «собственно», есть «не что иное, как упорядоченный, методически разработанный дух противоречия, присущий любому человеку, и в то же время великий дар, поскольку он дает возможность истинное отличить от ложного»{111}, то этой своей непрозрачной формулировкой он, точно Уленшпигель, восхваляя «присущее любому человеку», одновременно развенчивает common sense[30], чьим сокровеннейшим предназначением становится позволить человеку не идти на поводу у common sense, а противиться ему. Common sense – то есть оценку правильных взаимоотношений, наметанный за счет наблюдений за рынком, наученный жизнью взгляд – роднит с диалектикой свобода от догм, ограниченности и предвзятости. Его трезвость составляет неотъемлемый момент критического мышления. Однако отказ от слепого упрямства, в свою очередь, есть его злейший враг. Конкретным содержанием всеобщего единства во мнениях, наличие которого непосредственно предполагается в обществе, какое оно есть, необходимо является согласие. Вовсе не случайно, что в XIX столетии на здравый смысл опирался именно затхлый догматизм, который Просвещение смешало с нечистой совестью, и такой архипозитивист, как Милль{112}, был вынужден вступить с ним в полемику. Sense of proportions полностью основывается на том, что следует мыслить в раз и навсегда установленных пропорциях и масштабах жизни. Стоит только разок услышать, как матерый представитель господствующей клики заявляет: «Это не столь важно», стоит только понаблюдать за тем, в каких случаях буржуа говорят о преувеличении, истерии, сумасбродстве, чтобы понять: именно там, где быстрее всего раздаются воззвания к разуму, речь неизбежно идет об апологии неразумия. Гегель упирает на здоровый дух противоречия с твердолобостью крестьянина, который веками учился сносить налоги и оброк могущественного феодала и его охоту в собственных владеньях{113}. Диалектика стремится к тому, чтобы хитроумно обойти здравые суждения о неизменности хода вещей, которые лелеют будущие власть имущие, и обнаружить в их proportions достоверное, уменьшенное отражение безмерно раздутых ложных общественных отношений. Диалектический разум по отношению к господствующему разуму есть неразумие: лишь обличая и снимая это неразумие, он сам становится разумным. Сколь предвзято и буквалистски было в условиях функционирующей обменной экономики настаивать на различии между временем, потраченным рабочим на выполнение работы, и временем, необходимым для воспроизводства его жизни. Разве Ницше не запрягал с хвоста лошадей, на которых мчался в атаку, разве не искажали Карл Краус, Кафка и даже Пруст картину мира, каждый по-своему предвзято, чтобы устранить искажения и предвзятость? Диалектику не остановить ни понятиями «здоровое» и «больное», ни даже родственными им понятиями «разумное» и «неразумное». Стоит ей однажды распознать болезнь в господствующем всеобщем и его пропорциях – болезнь в буквальном смысле слова, печать паранойи, «патологической проекции», – и целительной клеткой для нее станет единственно то, что по меркам этого порядка само представляется больным, странным, параноидным, более того – «сумасшедшим», и правда в том, что ныне, как и в Средние века, одни лишь шуты и дураки говорят правителю правду в глаза. В этом плане обязанностью диалектика было бы помочь подобной шутовской истине осознать собственную разумность, ведь без этого она наверняка сгинула бы в пропасти той болезни, которую безжалостно навязывает здравый рассудок других.