Тайниковский – Наследство с когтями (страница 11)
Илария перевела взгляд на мой нос — вчерашнее она явно не забыла — и промолчала.
* * *
Пима я поставил на свет.
У него в руках было зеркало — старое, мутное, из малой гостиной, — и его задача была ловить солнце и класть на крыло. Простая задача, если не считать того, что солнце ходит.
— Пим, подойди-ка сюда.
— Чего мне сделать? — отозвался он, подбегая.
— Ты сейчас будешь стоять тут два часа и держать. Рука затечёт через двадцать минут. Меняешь руку, не опуская. Если тебе станет нехорошо — говоришь вслух, отходишь, садишься. Не геройствуешь. Понял?
— Всё понял, не подведу, — выпалил он и перехватил зеркало обеими руками.
— Повтори.
— Меняю руку. Если нехорошо — говорю и сажусь.
— Молодец.
Он покраснел до ушей.
Мавра принесла кипяток в двух чугунах и осталась стоять поодаль, сложив руки. Я хотел было отправить её в дом, но не стал. Пусть стоит. У неё за спиной семьдесят лет этого дома, ей на это смотреть нужнее, чем мне.
Кисейницу принесла Илария, завёрнутую в холстину. Птица не билась. Она вообще почти не сопротивлялась, и вот это было хуже всего: животное, которое перестало сопротивляться, обычно перестало и надеяться.
Я положил ладони поверх холстины.
И "открылся".
* * *
Это трудно объяснить.
С пеплогривом меня просто накрыло, я ничего не делал. Тут я сделал сам — потянулся навстречу, как тянутся в тёмной комнате рукой, и нашёл.
Игла под ногтем. Ровная, привычная, девятнадцатилетняя.
И следом, глубже — паника. Не острая. Тусклая, размазанная, тоже привычная: держат, значит, сейчас опять будет то, что всегда бывает, и надо перетерпеть, и потом станет как было.
Первое, что я попытался сделать, это внушить птице спокойствие.
Это, если честно, звучит по-идиотски, и в первый момент ничего не вышло. Потому что нельзя сказать животному «спокойно», если сам стоишь над столом с ножом и у тебя трясутся руки. Она чувствовала меня ровно так же, как я её. Мы были соединены в обе стороны, и я об этом не подумал.
Так что сначала пришлось успокоиться самому.
Я стоял с ладонями на холстине и минуты две дышал. Считал вдохи. Вспоминал, как в питомнике перед сложной операцией мыл руки ровно шестьдесят секунд — не потому, что надо шестьдесят, а потому, что за эти шестьдесят секунд меня всегда отпускало.
Паника пошла на убыль.
Не ушла. Стала тише, как отодвинутая.
Я положил ладони на холстину.
— Начинаем, все по местам. Гуш, корпус и лапы, не крыло. Держать ровно, не сжимать, если она рванёт — не догонять хваткой, ждать, пока я скажу. Илария, вы режете.
— Резать буду я?! — переспросила она, отступив на полшага.
— Вы. У меня руки заняты и у меня нет вашего опыта работы с этим телом. Я говорю, вы делаете.
— Тобиас, я не…
— Илария, послушайте меня. Вы восемь лет ставили этой птице зонд в горло. Вы знаете её анатомию лучше меня. Я знаю, где болит. Вместе мы её вытащим, порознь — нет.
Она взяла нож.
Руки у неё не тряслись. Совсем. Я потом узнал почему, но об этом позже.
* * *
Резали час двадцать.
Я не буду описывать это подробно, потому что подробно — это в племенную книгу. Скажу главное.
Нарост оказался не суставом.
Илария вскрыла кожу над бугром, развела, и я успел подумать «сросшийся мозоль», а потом она выговорила очень ровным голосом:
— Тут капсула.
— Что вы там нашли?
— Капсула. Соединительная. Плотная, — пауза. — Внутри что-то есть.
Птица под моими руками дёрнулась, и я едва удержал в ней «спокойно», которое чуть не выскользнуло, как мокрая рыба.
— Гуш, держи. Пим, свет левее. Ещё. Стой так.
— Тобиас, я такое уже видела, — выговорила Илария, не убирая ножа. — Один раз, у собаки.
— И что там было?
— Дробина.
Мы посмотрели друг на друга через стол.
Я крепче прижал холстину.
— Вскрывайте её.
Она вскрыла капсулу.
Внутри, в мутной желтоватой жидкости, лежал обломок. Сантиметра три длиной, чёрный от времени, с одной стороны обломанный, с другой — заточенный.
Наконечник. Маленький, тонкий, гранёный.
Такими бьют птицу.
* * *
Дальше я работал молча, потому что если бы я начал разговаривать, я бы перестал держать.
Достали. Вычистили капсулу до чистого. Промыли. Илария зашила — четырьмя стежками, аккуратно, изнутри, — и наложила повязку с мазью, состав которой я записал себе на манжету, потому что бумаги под рукой не было.
Крыло легло.
Не идеально — сустав был разработан криво за девятнадцать лет, и это уже не отменишь. Но легло. Прижалось к телу, как правое.
Я убрал ладони.
Птица лежала на боку, дышала часто и мелко, и в ней уже не было иглы. Была тупая горячая боль от разреза — совсем другая, свежая, честная боль, которая проходит.
И под ней — то самое, для чего у меня не было слова.
Ожидание. Которое, оказывается, всё ещё было.
— Она проснётся? — спросил Пим сипло. Он всё ещё держал зеркало, хотя солнце ушло за навес десять минут назад.