Татьяна Шохан – Рассказы 19. Твой иллюзорный мир (страница 16)
Спор разгорается заново. Я не принимаю в нем участия: хоть и мертва я, а все же помнится, как славно быть живой. Как у других этот дар отнимать?
– Делай, что хочется, – тихо говорит мне Старшая, скребет ногтями себе по железу груди. – Только помни, доченька, что выбрать тебе все же придется.
Правда в ее голосе похожа на репей: колюча и, стоит ей прицепиться, никак от нее не избавишься.
– А надумаешь все же топить, – добавляет она с усмешкой, – приходи ко мне поперед, а то лихо приманишь.
Я прихожу к ней спустя две седмицы.
Две седмицы сомнений и страха, долгих, томительных разговоров с сестрицей, притворных улыбок, отчаяния. Сколько всего надумала: и что, коли повезет, Ратко, получив, что желал, будет хорошим мужем, и что плакать будет сестрица, жениха оплакивать, и что, может, все давно осокой поросло да ряской, и нечего донный ил наново ворошить.
А спустя две седмицы, перед самой свадебкой, я прихожу к Старшой. Нет во мне ни живого сердца, ни светлого разума – одна речная вода.
Нечему прощать Ратко.
– Задержалась, – осуждает Старшая. – Что делать будешь, если не сладится?
Я молчу, и она по-лисьи фыркает, но перестает ворчать. Подманивает меня пальцем, коготь пачкает в грязи да начинает выводить у меня на лице узоры. Я замираю – хорошо помню, как этими самыми когтями Старшая с легкостью потрошит рыбу. Уйка с любопытством выглядывает из-за моего плеча. Остальных подружек не видно, но я знаю: ни одна не сведет с меня взгляда, как пойду вершить задуманное.
– Еще мне благодарна будешь. – Старшая вырисовывает что-то у меня на правой щеке.
Я пытаюсь промычать что-то почтительно-согласное – на губах у меня тоже подсыхающая грязь, не хочется открывать рот, – но получается скорее что-то недоверчивое. Старшая щелкает меня когтем по лбу.
– Все, – говорит она, осматривая меня с головы до ног, – лучше не сделать. Иди давай.
Я слушаюсь. Уйка следует за мной бесшумной тенью.
Дружка Ратко спустится к берегу за белым пятном платка – Зоряна, потерявшая его еще вчера, жаловалась всем в округе, а Зоряна-то девка видная, славная, не может быть, чтобы парень молодой упустил случай ей услужить. Им, конечно, говорили не ходить к воде, да разве слушает доброжелателей муха, летящая на сладкий сок росянки?
Так и выходит: парень, чье имя я так и не узнала, оглядывается, спускается по мокрой от вечерней росы траве, подбирает платок. А затем поднимает голову – и замирает.
Я стою перед ним; волны, словно домашние псы, лижут мне колени.
– Иди ко мне, – говорю.
Не знаю я и то, чьим голосом его зову. Моего он ниже, тяжелее: оставил ли он в родной деревне убеленную сединами мать? Дорогую сердцу старшую сестру? Или, может, одну из вдовиц, чьи мужья умерли раньше, чем затих жар у них в груди?
Мне их жаль – но свою долю мне жальче.
– Иди, – зову.
Он спотыкается, шагает ко мне. Вода ластится к его сапогам, как кошка к хозяину, когда тот воротился домой. Я жду: даже русалке не утопить взрослого парня на мелководье – нужно, чтобы он зашел глубже.
Окрик раздается, когда я уже почти верю, что у меня получится.
– Владимир!.. – И я вздрагиваю всем телом. Хотела бы не узнавать – но как мне не узнать этот голос?
Дружка – Владимир – тоже вздрагивает. Моргает несколько раз, словно пытается проснуться от сна наяву, и Уйка дергает меня сзади за волосы, заставляет опуститься под воду. Отволакивает меня к камышам, только там позволяет всплыть, и я слышу их разговор с середины:
– Тьфу, – ругается Владимир, – только сапоги промочил!
Он уже на берегу, подальше от воды. Я не злюсь на Уйку, заставившую меня уплыть: моя охота обреклась на неудачу в тот миг, когда Ратко позвал дружку, – и его голос, знакомый, нежный, чудовищный голос прервал мои чары.
Во всех моих бедах виноват лишь Ратко – Ратко, и никто иной.
– А скажи мне, братец, – начинает Ратко. Замолкает ненадолго, будто заглядывает в резной ларец за нужными словами. – Не была ли та русалка похожа на мою невесту?
Владимир стоит к нам вполоборота, я скорее угадываю, чем вижу, что он хмурится.
– Думаешь, что сестра ее, что потонула весну тому? – спрашивает он. – Так они тут обереги носят, у кого он на руке – не вернется мертвым.
– Болтают, что оберег у сестры порвался, когда она на мосту споткнулась, – продолжает Ратко беспечно.
Я, надежно укрытая ночными тенями, скалюсь. Вправду порвался мой браслет, застучали ягодки по мосткам, рассыпались – тебе под ноги, Ратко. Отчего же об этом своему братцу не скажешь?
Владимир чешет затылок и оборачивается, окидывает темные волны взглядом. Ветер шелестит в осоке, где-то квакает лягушка.
– Не-е, – наконец тянет он. – Не похожа. Невеста у тебя красавица, а эта страшная была, как сгнивший пень.
Я тру щеки, и грязь размазывается по ним и по моим пальцам. Знала Старшая, как меня отправлять к бережку.
Значит ли это, что она ожидала – я не справлюсь?
Я сползаю еще ниже, закрываю лицо ладонями, заглушаю всхлипы. Уйка прижимает меня к себе, обнимает, ее распущенные волосы занавешивают от меня берег. Давясь плачем, я слышу, как Ратко с Владимиром о чем-то смеются, перебрасываются резкими, звонкими фразами – я не способна разобрать, о чем они, – и спустя долгие, долгие секунды уходят.
Я хотела бы спросить, что нам теперь делать, но у Уйки чуть заметно дрожат руки, и я прекрасно знаю, что она не может дать мне ни совета, ни утешения. Остается вернуться к Старшой, покаянно склонить голову да уйти после вниз по течению, чтобы не видеть, как мельница пустеет, разваливается – с таким-то хозяином.
– Милена?
Я вздрагиваю повторно, оборачиваюсь. Сестрица стоит там же, где прежде лежал платок Зоряны, вечерние сумерки скрадывают черты ее лица. На ней легкое платье: в баньку, небось, бегала – невесте перед свадьбой все девичье с себя смыть положено.
– Да! – отзываюсь я. Уйка догадливо размыкает объятья, я выползаю из камышей, отряхиваюсь. Только потом вспоминаю про то, как выгляжу, но сестрица не вскрикивает и не отступает в ужасе.
Теперь я замечаю: лицо ее застывшее и бледное, как будто из нас двоих это она покойница.
– Назови его по имени, – говорит она.
Как она узнала – услышала разговор? Но в нем же не было ничего такого, Ратко без запинки отыграл роль обеспокоенного друга. Или просто догадалась удачно, словно взяла у парней лук позабавиться да первой же стрелой сбила дикую утку?
Я так давно хотела, чтобы правда выплыла наружу, но сейчас вместо облегчения чувствую ужас. Все сговорено, выкуп уплачен, если она сейчас и узнает – женитьбу все одно не отменить. Каково ей будет проходить с Ратко под рушником, целовать его, входить с ним в покои вечерком, если это Ратко…
– Кого? – спрашиваю я. Голос мой звучит фальшиво, как первые дудочки, что мы в детстве вырезали из ивы.
Сестрица всхлипывает.
– Я никому не говорила, – бормочет она. – Никому. Что твой браслет порвался. Сама ягоды собирала. Никто не знал.
Ах, Ратко, Ратко, как я мечтала, чтобы ты оговорился, чтобы все узнали, что ты такое! Что тебе стоило исполнить эту мою мечту тогда – или не исполнять вовсе?
– Дрозд гнездо свил в кусте, там на яйцах сидел, смерть мою видал, всем рассказал, – отвечаю я старинной считалочкой. – Полно тебе, разве никто в деревне не знает, что я русалкою обернулась?
– Не знают. – Сестрица вытирает слезы рукавом. – Кому бы я рассказала, да и зачем? Ты ведь того не желала.
Я осекаюсь. Верно: я сама ей так сказала – что не хочу, чтобы меня с деревни навещать ходили. Одно дело хозяйка мельницы, она с русалками дружбу водит, как ей не водить – обидятся еще да колесо разломают; а прочим живым с мертвыми дело иметь – только сердце бередить. Да и опасно: нет в нас ни тепла, ни сочувствия; даже сестрица, помнится, порой отводила глаза, стоило мне забыться, показать яснее, какому миру принадлежу.
Вот как, значит, слова мои она поняла.
– Назови его по имени, – повторяет сестрица. И продолжает, не дожидаясь моего ответа: – Не можешь, да?
Если бы знать поперед, так сговорилась бы с Уйкой: пусть моим голосом из-за моей спины сказала б, что нужно, а я, как рыба, поразевала бы рот. Но доля моя тяжела, древние законы – еще тяжелее.
Я молчу.
– Не будет свадьбы, – говорит наконец сестрица.
Я вскидываю голову, собираясь возразить. Отказ обойдется сестрице слишком дорого, да и после объяснение может не задаться. Слово Лады против слова Ратко, а меня если и спросят, то вряд ли поверят. Многие знают, что Ратко люб мне был, разум людской скор да темен – кто-нибудь непременно решит, что я нарочно молчу, только чтобы отмстить за то, что он меня так быстро позабыл.
– Ничего не будет, – завершает она.
Что-то падает на землю, словно мелкие градины, рассыпается. Сестрица улыбается виновато, показывает мне левую руку – без браслета.
Мне становится так холодно, как не бывало даже во время зимы, когда наша речка замерзает.
– Нет, – шепчу я, повышаю голос: – нет, нет, не вздумай…
Уйка поднимается из камышей, и глаза у нее прозрачные. За спиной я чувствую и других; во мне, как и в них, просыпается что-то страшное, что-то жуткое.
Голодное.