реклама
Бургер менюБургер меню

Татьяна Шохан – Рассказы 19. Твой иллюзорный мир (страница 18)

18

И дядько Окомир косится на оберег Ратко одобрительно, подкручивает усы. Я выплетаю ему ту же сказочку, что и самому Ратко, и тихо радуюсь – так бы он отправил нас рябине кланяться, ведь негоже хозяину мельницы без защиты ходить. Хорошо, что позаботилась об этом Старшая, помогла избежать беды.

И все же празднество тянется так долго, что кажется – оно вовек не закончится. Я ждала этого целый год – а теперь, когда до моей цели остается меньше дня, ожидание внезапно становится невыносимым. Но я благодарю за поздравления, льну к плечу Ратко и не даю сжигающему меня нетерпению отразиться у меня на лице.

Когда он наконец подхватывает меня на руки, чтобы перенести через порог дома, я обнимаю его за шею почти с искренней благодарностью.

– Ладонька, – зовет он, и целует, и гладит, славный Ратко, ненавистный Ратко.

Падаем на кровать, я переворачиваюсь, оказываюсь сверху, тяну его за завязки рубашки, залезаю под нее, провожу по горячей груди, по крепким бокам.

И щекочу его, щекочу, щекочу, пока он не начинает, задыхаясь от смеха, просить пощады, а после щекочу еще немного, чтобы из приоткрытого рта его выглянул самый кончик живого духа.

И вот тогда я наклоняюсь и впервые за сегодня целую Ратко сама.

Выпиваю его живой дух до конца. Теперь у меня на него право есть: муж и жена суть одно, одну жизнь на двоих делят. Глотать его трудно, но не труднее, чем кусок каравая сегодня на свадьбе, и он сворачивается змеей у меня где-то в животе, оставляя сосущую пустоту в груди. На мгновение мне кажется, что я снова умираю.

А потом я догадываюсь сделать вдох.

Воздух наполняет меня медленно, неохотно. Год я не дышала и успела позабыть, каково это, но с каждой секундой мне все проще. Пахнет речкой, и пахнет болотом, и пахнет – хлебом, мукой, свежей травой и яблочной брагой.

Жизнью пахнет. Я оживаю, и мельница оживает за мной вслед. Исчезают неясные тени, зловещие шорохи, скрипы да стуки. Мне почти радостно, но я быстро припоминаю, какая цена у подобной благодати.

У Ратко застывшие открытые глаза. Точно так же, думаю, они были открыты и у сестрицы – и затыкаю себе ладонью рот: кажется, сейчас меня вытошнит, так дурно становится.

Я встаю с кровати, пошатываюсь, едва не падаю на пол. Опираюсь о стену, жду, пока голова перестанет кружиться.

В доме все по-прежнему, и мне не составляет труда найти наш с сестрой тайник. Одна доска в полу держится некрепко, под ней – небольшая выемка. Там много чего спрятано: медное колечко с ярмарки, что велико было нам обеим, обрывки ткани, на которых мы учились вышивать, соломенная куколка, несколько ярких лент.

Посередине, словно птенец в гнезде, лежит браслет. Тот самый, батюшкин. Не носить его тебе Ратко, не объявлять себя перед живыми и мертвыми хозяином мельницы.

Мое это все теперь. Мне предназначенное.

Тянусь к нему – рука дрожит, помнит, как жжется рябина. Страх побуждает отложить это дело, не проверять, но я только крепко жмурюсь – и сжимаю пальцы.

И ничего не происходит.

Ягоды обычные, сухие, твердоватые. Если бы не знала, так и не отличила бы от тех, что у меня на запястье.

Сажусь, снимаю мой браслет, с батюшкиного стаскиваю несколько ягод, чтобы не был мне так велик. Повязываю теперь его.

Облегчение, заполняющее меня, торопит, но я не поддаюсь: понимаю, что тут излишняя поспешность только мешать будет. Самого темного ночного часа дожидаюсь, прежде чем стащить Ратко с кровати. Тяжелый он, но не так, чтобы я его не доволокла. Случалось мне когда-то давно и потяжелее мешки с зерном таскать.

Тело его уходит под воду с тихим всплеском. Я присаживаюсь на камень и ежусь: ночная прохлада, мною прежде не замечаемая, теперь неприятно кусает за босые пятки.

Когда Старшая поднимается ко мне, она улыбается – и щучьи ее зубы щедро измараны красным.

– Никак хозяйка мельницы к нашему ручейку заглянула, – язвит она. Я пожимаю плечами, протягиваю ей поддельные браслеты:

– И хозяйке стоит уважить старицу, что помогла на пути, – отвечаю, и она беззвучно хохочет, запрокинув голову.

– А раз уважила – иди отсюда, – говорит она, отсмеявшись. – Не наша ты теперь, не тебе на наше пиршество смотреть. И помни – с нынешнего дня ты не девица, а вдовица: даже если с моста кинешься, к нам не вернешься.

Киваю, поднимаюсь на ноги.

С утра – переполох: мужчины хмурятся, женщины воют. Я лежу на постели, обняв подушку, и рыдаю. Кто-то из сочувствующих гладит меня по спине.

Для слез мне даже сил прилагать не нужно. Живой дух с речной водой в одном теле не уживается, вот она и льется через глаза. Плачу я, оплакиваю – все думают, что Ратко. Ратко, что пропал с концами после свадебки, оставил после себя только рассыпанные на берегу ягоды из амулета да – люди отводят глаза, когда рассказывают об этом, – сапоги с портками.

Мне почти смешно, но слезы не прекращаются, и я говорю себе – если уж мне суждено плакать сегодня, пусть это будет за Ладу. За ясноглазую, светловолосую Ладу, которая в жизни не сотворила никому никакого зла.

И еще, наверное, пусть это будет за Милену, которая тоже не творила никому зла – в жизни.

Спустя пару дней – я теперь ношу косы вокруг головы, как замужняя женщина, пусть и стала вдовой сразу после свадьбы, – ко мне приходит дядько Окомир. Помогает переложить рябиновые листья под порогом, приносит мне крынку молока – домового задобрить.

Никто в деревне меня не винит. Каждый знает – не заходи в болото, не ходи в баню после первых петухов, не подходи к воде без оберега, а тот, кто законы эти не слушает, сам виноват, что на себя беду накликал.

Я закутываюсь плотнее в темные вдовьи одеяния, благодарю тех, кто предлагает утешение или помощь, и приучаюсь жить заново: кормить курей, чистить жернова, проверять, не пора ли менять доски в колесе.

А на восьмую ночку приходит ко мне та, кого я ждала.

Скребется в дверь робко, и я просыпаюсь, но не поднимаюсь. Думаю – дикий зверь приблудился, или же кто из деревенских кошек, или кто из свиты Болотной Царицы узнал, что я теперь тут хозяйка, и заявился поздороваться? А потом слышу – жалится тоненьким голоском:

– Выйди ко мне, верни мой гребешок!

Я как есть – в ночной рубахе, ничего на себя не накинув, – так и вылетаю за порог. Только со столика прихватываю тот гребень.

– Здравствуй, сестра моя, – говорит мне Лада.

Во рту ее мелькают острые зубы, светлые волосы поблекли, позеленели, и говорит она «сестра», потому что теперь не может назвать меня по имени, и от боли у меня перехватывает дыхание.

– Здравствуй, – отвечаю. Расплакалась бы, да нет у меня больше слез. Все выплакала. – И прости меня.

Сестрица аккуратно забирает у меня гребень, но не отпускает моей руки. Держит мою ладонь ласково в своей, и пальцы у нее холодные, что осенняя вода.

– Нечего прощать, – воркует она. – Разве не знаешь сама? Русалкина доля вовсе не плоха, никто меня теперь не обидит.

Но ты мертва, хочу я возразить. Ты мертва, и я, хоть и ожила, тоже знаю, что такое смерть. Ни одна из нас теперь не будет такой же, как прежде.

Но я не смею. Что толку в этих словах, хоть и правдивых, если они ничего не изменят, только расстроят Ладу?

– Я приду завтра к колесу, – понижает она голос, и я согласно киваю. Гребень я уже вернула, скоро чары, позволяющие ей прийти, иссякнут. – Только одно хотела тебе отдать. Мы с тобой обе не разглядели лису меж куриц – так на будущее повесь заранее на стену лук.

Я открываю рот, чтобы спросить, что она имеет в виду, но она вкладывает что-то мне в руку, заставляет сжать кулак, подмигивает, прижимая палец к губам, и уходит. Белый ее силуэт растворяется в тумане над рекой, и единственное мое утешение – что завтра ее увижу снова.

Хотя нет, оказывается, снова лгу. Не единственное, ибо смотрю я на то, что она мне отдала, и смех рождается у меня в груди и рвется наружу.

Знаю теперь, как все будет. Ходить мне во вдовьем наряде до следующего серпеня, ровно год, а там уже дядько Окомир мне снова мужа присмотрит: молода я еще, да с приданным богатым, смерть Ратко многих не отвадит. Присмотрит, сговорит меня, свадебку сыграем, на тот год или на следующий. На девичнике и русалочки повеселятся на славу, и среди них сестрица моя всех будет радостней, всех краше.

Одно мне неведомо: будет ли мой муж добрым человеком, ласковым да порядочным. Да что об этом волноваться: будет – и хорошо, проживу с ним свой век, да и в смерть уйду с ним; что мне, знавшей ее, беспокоиться. А не будет – и тогда знаю я, что мне делать.

В руке моей, не способный никого обжечь, лежит рябиновый браслет – из ягод, собранных без позволения и вымоченных в человеческой крови.

Солнечные ночи

Дарья Леднева

Она – стареющая красавица. Нет, не старуха. Пожалуй, ей не больше тридцати пяти. В юности она сияла на подиумах. Увы, карьера и слава ее были недолги, удача изменила, судьба столкнула на обочину, и после она работала то продавщицей, то уборщицей.

Теплая боль, чуть более отчетливая в области тазобедренного сустава, едва заметной линией тянется по бедру и почти исчезает у колена. Стоит попытаться взойти по крутой лестнице, как колено наполняется жгучей болью. Но стареющая красавица не хромает.

На двери в глухом переулке нарисован зеленый глаз. Он пристально смотрит на красавицу.

Если, вынырнув из холодного метро, сразу свернуть направо, проскользнуть мимо кафе с музыкой (неожиданно веселой для города, полного черных мар), под завывания ветра нырнуть в арку, где каждую ночь смельчак или глупец пишет матерные стихи о Владыке, и у обветшалого здания свернуть в тупик – там и будет дверь с глазом.