Татьяна Осина – Ночь на перевале (страница 5)
Юра Мезенцев засмеялся и перехватил ремень рюкзака повыше, поправил сползающую лямку. Он умудрялся даже на платформе, под пронзительным ветром, идти так, будто не отправлялся в серьёзный зимний поход, где малейшая ошибка могла стоить пальцев, а собирался на весёлую прогулку, где единственная опасность — не успеть к ужину. Рядом с ним Саша Дорин молча затаскивал в вагон уже второй общий тюк с крупой и сухарями, и проводница — женщина лет пятидесяти с лицом, повидавшим всяких пассажиров, — глядя на это с обречённой неприязнью, заранее понимала: эти люди обязательно превратят её спокойный рейс в передвижной склад. Она уже видела такие группы: шумные, неуёмные, с лыжами, палками и непонятными мешками, пахнущими бензином и потом.
— Аккуратнее с проходом, — сказала она, поджимая губы.
— Мы очень деликатные, — заверил её Юра, протаскивая мимо неё связку лыж.
— Я вижу, — ответила проводница тоном, который означал: «Я вижу прямо противоположное».
Внутри вагона пахло углём, мокрой одеждой, чаем в подстаканниках и чем-то ещё железнодорожным, неуловимым, что появляется только в дальних вагонах зимой — смесью машинного масла, старого дерева и того особенного, чуть сладковатого духа, который издаёт нагретый металл и замерзающие стёкла. Группа рассыпалась по местам, начала устраиваться, совать рюкзаки под нижние полки, спорить, что лучше — держать часть груза при себе или сразу сложить всё в одно место для экономии пространства. Олег Ярцев мгновенно достал свою потёртую тетрадь в клеёнчатой обложке и принялся проверять, не потерялись ли в суматохе два мешка с крупой и маленькая аптечная коробка, которую он лично упаковывал и пересчитывал трижды.
— Если ты ещё раз спросишь про аптечку, — сказала Нина, вешая на крючок свою куртку, — я положу тебя в неё самого. В качестве наглядного пособия.
— Я не спрашиваю, я контролирую, — не поднимая головы, ответил Олег.
— Это хуже.
— Для тех, кто не любит порядок, — да.
Вера Литвинова села у окна и, прежде чем снять рукавицы, протёрла стекло ладонью. Стекло было холодным, почти ледяным, и от тепла руки на нём сразу выступила влага, а потом снова застыла тонкой коркой. Она смотрела наружу, туда, где медленно отплывал перрон, лица на нём уже теряли черты, превращаясь в тёмные пятна среди пара и света. Город уходил назад без всякой драмы, как всегда уходят знакомые места: сначала кажется, что ещё можно соскочить, передумать, вернуться в комнату, где сухо и тепло, где не надо ничего доказывать, а потом поезд делает первый длинный поворот, рельсы меняют тон, и становится ясно — нет, уже нельзя. Остаётся только ехать вперёд.
Миша Белов устроился на боковой полке рядом с проходом — не самом удобном месте, но таком, где можно вытянуть ноги в проход, если никто не ходит, — и с облегчением вытянул их. После вчерашнего вечера боль почти ушла, будто его тревога и впрямь оказалась лишней, плодом переутомления и мнительности. Он даже позволил себе ту осторожную радость, которую человек испытывает, когда опасается болезни, а утром просыпается почти здоровым — лёгкость в теле, ясность в голове, желание смеяться над вчерашними страхами. Только где-то глубоко под коленом всё ещё жила тупая память о вчерашнем уколе — не боль, а воспоминание о ней, как след от иглы, которую вынули, но место ещё помнит. Миша решительно не хотел считать это чем-то серьёзным. Спрятал подальше, как вещь, о которой думать не обязательно.
Артём прошёл по вагону, проверяя, кто куда сел, где лежит общий груз, не торчат ли лыжи так, что потом за них проклянут всех на свете. Он двигался с той экономной плавностью, которая появляется у человека, привыкшего к долгим переходам: никаких лишних движений, никакой суеты, только необходимое.
— Семён, не у двери, — сказал он, остановившись напротив Семёна, который уже устроился на нижней полке у самого выхода.
— Почему? — спросил Семён, не меняя позы.
— Потому что там дует. Щель приличная, через полчаса у тебя начнёт затекать шея, а потом всю дорогу будешь ходить скрюченным.
— Пусть дует.
— Ты не один едешь, — Артём чуть понизил голос, но в нём не было ни давления, ни просьбы — только констатация факта. — Если ты заболеешь, тащить твою тушу по маршруту придётся нам.
Семён Арский посмотрел на него тяжёлым, усталым взглядом — в этом взгляде была и лень спорить, и какая-то глубинная, почти звериная оценка: а стоит ли? — но всё-таки молча переставил рюкзак глубже, на соседнее место, и сам пересел следом. С ним почти всегда так и было: он не любил, когда им распоряжались, но если приказ был разумным и не унизительным, спорить до конца не считал нужным. В группе это ценили. Иногда — не без опаски, потому что грань между спокойным подчинением и скрытым неповиновением у Семёна была очень тонкой.
Поезд дёрнулся сильнее, лязгнул сцепкой, будто железо вздохнуло всей грудью, взял ход, и разговоры сразу стали свободнее. Пока состав стоит у платформы, люди ещё как будто наполовину принадлежат земле, их мысли всё ещё там, за окном, среди провожающих и остывающего чая. Когда колёса начинают мерно отбивать ритм — тук-тук, тук-тук, — все внутренне соглашаются: путь начался. Город остался позади, и теперь есть только вагон, рельсы и то, что впереди.
Юра первым стащил шапку, взлохматил волосы и объявил на весь вагон:
— Всё. Теперь можно жить. Официально разрешаю.
— Ты и до этого неплохо справлялся, — заметил Лев Горин, сидевший у окна напротив.
Лев сидел, ровно держа спину, положив руки на колени, как будто даже в поезде, в расслабленной позе, не позволял себе окончательно расслабиться. Он не вмешивался в общую суету без нужды, но одним своим присутствием делал её безопаснее, как тяжёлый камень в основании стены. Такие люди редко оказываются в центре компании, зато именно к ним поворачиваются, когда становится непонятно, что делать, когда привычные ответы не работают.
— Я предлагаю, — сказал Юра, оглядывая своих с победным видом, — отметить начало нашего героического движения на север культурным чаепитием. С сахаром. С печеньем. С душевными разговорами.
— Только без твоих сухарей, — попросила Вера, не отрываясь от окна.
— Почему все ненавидят мою хозяйственность? Я же стараюсь для общего блага!
— Потому что твоя хозяйственность обычно пахнет приключениями, — сказал Олег, не отрываясь от тетради, но в голосе его прозвучала незлая усмешка. — В прошлый раз твои «сухари для общего блага» мы две недели вымачивали, чтобы они стали хоть немного похожи на хлеб.
— А разве мы не за приключениями едем? — Юра развёл руками, изображая непонимание.
— Нет, — ответил Артём, появившись в проходе с какой-то верёвкой в руках. — Мы едем за маршрутом. Приключения полезут сами. Без приглашения.
Миша слушал их, лежа на своей боковой полке, и улыбался — той лёгкой, тёплой улыбкой человека, который чувствует себя среди своих. Всё это уже было с ним не раз: первые часы дороги, шумное устройство на местах, неизбежная чайная возня, споры о том, чья очередь мыть кружки, шутки, которые кажутся тем смешнее, чем дальше от дома уносит поезд. Но именно в таких повторяющихся вещах и было главное очарование походной жизни. Человек не просто ехал куда-то — он входил в особое состояние, где привычный мир постепенно отпадал слоями, как старая кожа, а на его месте собирался другой, походный, с новыми правилами, новой мерой времени и совсем иной ценой мелочей.
Он закрыл глаза на минуту и слушал.
Голос Нины, которая объясняла Вере, как правильно завязывать шарф, чтобы не отморозить подбородок. Голос Тимура, который с кем-то спорил о лучшем способе сушки рукавиц. Голос Олега, который уже начал пересчитывать банки с тушёнкой и записывать результаты в свою тетрадь. Голос Юры, который рассказывал какую-то невероятную историю про прошлогодний поход, где он чуть не утонул в ручье, но, судя по тону, сам в неё уже почти верил.
К полуночи вагон чуть притих. Не совсем — где-то в конце вагона всё ещё спорили о чём-то двое командировочных, в тамбуре курили и кашляли, — но группа затихла. Усталость от сборов и волнения взяла своё. За окнами лежала чёрная страна, прорезанная редкими станционными огнями — жёлтыми точками, которые вспыхивали на секунду и снова исчезали во тьме. На больших остановках, когда поезд замирал с протяжным скрипом, в стекле вспыхивали лампы перрона, проходили люди в тулупах и ватниках, тянуло дымом и снегом, слышались обрывки чужих разговоров, потом всё снова отступало во тьму, и поезд шёл дальше, будто нырял в чёрную воду.
Вера иногда поднимала глаза от блокнота — она писала мелким, убористым почерком, почти не глядя на страницу, — чтобы поймать эти мгновения: жёлтую платформу, старуху с узлом, мальчишку в ушанке, который бежал за вагоном и кричал что-то неразборчивое, одинокий фонарь посреди снежного пустыря, мигающий, как больной глаз. Ей нравилось думать, что дорога состоит не только из километров, но и из чужих коротких жизней, мимо которых ты проходишь, не касаясь, но запоминая почему-то навсегда.
— Ты опять пишешь? — спросила Нина с нижней полки. Она не спала — лежала на спине, глядя в потолок, и её лицо в полумраке казалось спокойным, почти отрешённым.
— Пока помню лица, — ответила Вера. — Потом они уходят.