реклама
Бургер менюБургер меню

Татьяна Осина – Ночь на перевале (страница 2)

18

Они искали пропавшую группу восемь дней. Восемь дней ветра, метелей, коротких привалов в палатках, когда люди молча пили чай и не смотрели друг на друга, потому что каждый думал об одном и том же. Они готовили себя к худшему, повторяли про буран, про обвал, про ошибку маршрута, про трещину, которая могла раскрыться под ногами. Но пустая палатка, оставленная на склоне с тёплыми вещами и обувью внутри, была хуже любого готового ужаса. Она не отвечала ни на один вопрос. Она задавала сразу все. И каждый новый вопрос был тяжелее предыдущего.

Егор шагнул к палатке, нагнулся, зачем-то потрогал один из колышков, торчащих из наста, и вдруг сказал тихо, будто боялся, что гора услышит и рассердится:

— Почему они ушли босиком?

Вопрос повис в воздухе, жёсткий, как сам ветер. Павел не нашёлся с ответом. Он снова посмотрел на разрезы, на сапог у входа, наполовину заваленный снегом, на торчащий из складки рукав чьего-то свитера — шерстяного, с выцветшей резинкой на манжете. В таких мелочах было больше человеческой беды, чем в любом крике. Кто-то торопился. Кто-то думал, что успеет вернуться. Кто-то, может быть, даже успокаивал остальных, говорил: «Мы только посмотрим, что там, и сразу обратно». И никто из них в ту минуту не знал, что палатка останется стоять здесь одна, как пустая оболочка их последней общей жизни, как намётка на древнем кладбище.

Снизу донёсся голос. Короткий, отрывистый, его тут же скрутило ветром и размазало по склону, но Павел понял: остальные поднимаются к ним. Он обернулся и увидел две тёмные фигуры — они вязли в снегу, махали руками, иногда падали и снова вставали. Через несколько минут здесь будет шум, вопросы, чужие шаги, команды, осмотр, догадки. Потом кто-то полезет внутрь, кто-то начнёт считать вещи, кто-то пойдёт по склону вниз, к лесу, по тем слабым, почти невидимым углублениям. Будут спорить, будут строить версии, будут звонить по рации и докладывать: «Нашли. Да, палатку. Да, пустую». Но эти первые секунды — когда ещё нет слов, нет решений, нет ничего, кроме ветра и этой страшной находки — принадлежали только им двоим.

Павел снял рукавицу. Сначала левую, потом, помедлив, правую. Голые пальцы мгновенно обожгло морозом, кожа побелела и потеряла чувствительность. Он прижал ладонь к холодной ткани палатки, и на миг ему почудилось, что под брезентом ещё сохранилось слабое тепло — не настоящее, а память о нём, как на остывшей печке, которую топили несколько часов назад. Словно люди ушли совсем недавно, словно они сейчас покажутся снизу — один за другим из белой мглы, — усталые, злые, живые, и скажут: «Да что вы тут раскопали? Мы просто спустились за дровами, чего шум?»

Но склон молчал.

Ветер рвал край разреза и шевелил его, как приоткрытый рот. Снежная крупа сыпалась в лицо, забивалась под капюшон, таяла на щеках и тут же замерзала ледяной коркой. Павел медленно натянул рукавицу обратно — пальцы не слушались, он потратил почти минуту, чтобы засунуть их правильно, — и впервые за всё время поисков по-настоящему испугался.

Не за тех, кого искали, — это чувство уже изменилось, стало глухим и тяжёлым, как груда мокрого снега на лопате. Он испугался самой ночи, которая сумела выгнать девятерых взрослых, сильных, подготовленных людей из палатки на голый склон и не оставила внутри даже попытки нормально одеться. Испугался того, что было в их головах в последние минуты внутри этого брезента. Испугался того, что могло быть хуже холода.

Он ещё не знал, что ниже, у границы леса, найдут следы костра — жалкие, почти затухшие, с обгоревшими ветками, которые держали огонь не больше часа. Не знал, что потом будут тела на снегу: одни босые, другие в одном белье, третьи с неестественно вывернутыми руками и ногами. Не знал про страшные травмы — переломы, которые не мог нанести никакой буран, и вопросы, на которые документы ответят сухо, аккуратно, по-канцелярски, а память — никогда. Пока перед ним была только палатка на склоне, разрезанная изнутри, и этого уже хватало, чтобы понять: они вошли не просто в зону поисков. Они вошли в чужую последнюю ночь.

Снизу снова закричали — громче, настойчивее. Павел поднял руку в ответ, не отрывая взгляда от тёмного брезента. Рука дрожала — от холода, от усталости, от того, что он только что увидел. Он стоял так несколько секунд, потом медленно опустил её и сказал, почти шёпотом, будто не Егору, а самой горе:

— Они уходили отсюда живыми.

И от этой простой мысли стало холоднее, чем от ветра. Потому что живыми уходят только те, кто надеется вернуться. А гора не возвращает ни надежд, ни людей. Она только хранит их последние шаги в снегу до тех пор, пока не придёт следующий ветер и не сотрёт всё начисто.

Глава 1. «Последний состав»

Вечером турклуб жил своим обычным зимним шумом — тем особенным шумом, который не услышишь больше нигде. Скрипели половицы, продавленные сотнями ног в тяжёлых ботинках. Хлопала дверь в тамбур, и каждый раз вместе с ней врывался короткий, злой выдох мороза. У стены, сваленные в кучу, звякали лыжи — древние, как этот клуб, с выцветшими маркировками и свежей смазкой, которую Юра сегодня пережёг на плите. Кто-то спорил о креплениях, кто-то на ощупь искал потерянную варежку среди вороха рюкзаков, и над всем этим висел знакомый, въевшийся в стены запах — мокрая шерсть, дешёвый табак, ржавое железо печки и тот особенный, ледяной запах снега, принесённого на подошвах.

Для постороннего человека здесь был только беспорядок, граничащий с хаосом. Но для Миши Белова — порядок, единственно возможный перед большой дорогой. Порядок, в котором каждая нелепая вещь лежала на своём нелепом месте, и любое смещение чувствовалось бы как фальшивая нота.

Он стоял у длинного стола под окном и перевязывал бечёвкой плотный свёрток с продуктами. Пальцы слегка подрагивали — не от волнения, а от той внутренней сосредоточенности, когда человек делает одно и то же движение в десятый раз, добиваясь идеальной надёжности. Старался не смотреть на часы. Когда ждёшь не времени, а людей, стрелки всегда двигаются особенно медленно, будто издеваются.

За стеклом уже темнело. Зимний вечер опускался на город быстро, без сумерек — просто свет выключали, и всё. В отражении комнаты лампа делала лица резче, а тени — глубже, превращая обычных студентов в почти незнакомцев. Миша потянул узел зубами, затянул до хруста бечёвки и, не поднимая головы, услышал голос Артёма Воронцова:

— Снова перевязываешь? В третий раз за вечер.

— Чтобы в дороге не рассыпалось, — сказал Миша, не оборачиваясь. — Потом не перевяжешь на ходу.

— В дороге рассыпается всё, что перевязано не руками Белова, — Артём говорил это с той сухой, почти незаметной полуулыбкой, за которую его в группе и любили, и иногда тихо недолюбливали. Он никогда не повышал голос без нужды и никогда не суетился, даже если надо было делать сразу десять вещей. Высокий, плечистый, с упрямо посаженной головой, он входил в комнату так, будто вместе с ним в неё входил порядок. Даже сейчас, в старом свитере с подшитым локтем и в вытертых до ниток штанах, он выглядел не студентом, а человеком, у которого уже есть привычка отвечать не только за себя.

Он бросил на стол записную книжку — потёртую, в пятнах от кофе и воска, — снял рукавицы и быстро оглядел комнату цепким, ничего не упускающим взглядом.

— Кто есть?

— Я есть, — отозвалась от печки Нина Кравцова.

Она сидела на широком подоконнике, поджав под себя одну ногу, и грела руки о жестяную кружку. Пар от чая поднимался медленно и тут же разбивался о холодное стекло. Лицо у Нины было открытое, почти спокойное, но Миша давно заметил: чем тише она говорила, тем внимательнее её стоило слушать. Она редко вмешивалась в споры, зато умела одним коротким замечанием поставить всё на место — так, что никто не обижался, но все начинали думать.

— Вера пришла? — спросил Артём.

— В коридоре с фотоаппаратом возится, — сказала Нина. — Боится, что ремень лопнет в дороге. Перешивает уже третий раз.

— Не ремень, а ты мои нервы лопнешь, — раздалось из-за двери.

Вера Литвинова вошла боком, придерживая плечом лыжи и прижимая к груди потёртый брезентовый чехол. Тёмная прядь выбилась у неё из-под вязаного платка и липла к щеке, и она то и дело сдувала её, но без раздражения, а как будто по привычке. Вера была из тех девушек, которых сначала называют тихими, а потом вдруг замечают, что именно они видят и помнят больше всех. На стол она положила фотоаппарат так осторожно, словно это была не вещь, а обещание. Или свидетельство.

— Если ремень порвётся, — сказала она, поправляя платок, — ты же потом скажешь, что это не часть экспедиции, а художественная утрата.

— Художественная утрата будет, если ты опять полезешь снимать, стоя на краю оврага, — ответил Артём без тени улыбки.

— Зато красиво.

— На похоронах тоже бывает красиво, — сказал кто-то от двери, и в голосе не было ни жестокости, ни особой иронии — только сухая констатация.

Это вошёл Лев Горин. Неторопливо, без лишнего шума, словно у него всегда было больше времени, чем у остальных. Он был старше почти всех в группе — на курс, а может, и на целую жизнь по внутреннему ощущению, — и держался чуть особняком, не из гордости, а по привычке человека, который давно привык рассчитывать только на себя. От него всегда веяло спокойствием, которое не нуждается в доказательствах. Шапку-ушанку он снял уже в комнате, стряхнул с неё налипший снег, повесил на свободный гвоздь так аккуратно, будто находился не в вечно захламлённом турклубе, а у себя дома, где каждая вещь знает своё место.