Татьяна Осина – Ночь на перевале (страница 12)
Мороз держался ясный, крепкий, без жалости, но пока ещё без ярости. Градусов под тридцать, может, тридцать пять — на таком холоде снег скрипит особенно звонко, а пар изо рта поднимается не облаком, а коротким, плотным клубком, который тут же оседает инеем на воротнике. Это был тот правильный зимний холод, к которому можно подстроиться работой: пока идёшь — не страшно, остановился — начинаешь чувствовать, как мороз добирается до спины, до поясницы, до щиколоток.
Артём сел на рюкзак чуть в стороне от остальных, снял правую рукавицу и развернул карту. Бумага зашуршала на ветру, края загнулись. Он водил пальцем по линиям, сличая с местностью, иногда поднимал голову и щурился на склоны, уходящие вдаль.
Вера подошла к нему первой. Она вообще умела подходить в те моменты, когда никто другой не решался.
— Всё нормально? — спросила она, садясь рядом на поваленное дерево, покрытое снегом.
— Пока да, — ответил Артём, не поднимая головы.
— «Пока» — лишнее слово.
— В походе нет лишних слов, — он наконец посмотрел на неё. В его глазах была усталость, но не та, что от физической работы, а другая — от ответственности, которую он нёс молча, как груз, который не перекладывают на других. — Есть слова с опытом. «Пока» — это честно. Никогда не знаешь, что будет через час.
Она помолчала, глядя не на карту, а на его лицо, на складку между бровями, которая стала глубже, чем вчера.
— Ты думаешь о Мише?
— Конечно.
— И?
Артём сложил карту пополам, потом ещё раз, пряча её во внутренний карман куртки. Движения были медленными, почти задумчивыми.
— И думаю, что правильно его отправил. Чем дальше мы уходим, тем яснее это понимаю. Здесь, в лесу, ещё можно было бы повозиться, рискнуть, попробовать. А там, выше, — нет. Там решения надо принимать быстро.
— Но всё равно думаешь.
Он наконец посмотрел на неё в упор, и Вера увидела то, что он обычно прятал: сомнение.
— А ты нет?
Вера отвела глаза к лесу, к тёмным стволам, между которыми бесконечно тянулся снег.
— Думаю. Просто мне легче не решать. Я могу смотреть, запоминать, писать. А выбирать за других — это другое.
Это была правда. Руководитель отличается от остальных не тем, что не сомневается, а тем, что обязан сомневаться после того, как уже принял решение, и всё равно продолжать идти так, будто внутри у него порядок. Артём это умел. Но цена за такое умение всегда одна и та же: никто не знает, сколько лишней тишины человек таскает в себе за плечами вместе с рюкзаком.
После короткого привала пошли дальше. Тайга постепенно начала редеть. Сначала это было почти незаметно: просто стволы стали стоять реже, между ними прибавилось света, ветер временами доставал до лиц без препятствий, заставляя щуриться и отворачиваться. Потом лес будто разом сделал шаг назад — нехотя, как зверь, который уступает дорогу, но не уходит совсем. Ели стали ниже, кривее, с обломанными ветвями — здесь, на подступах к открытым склонам, зима была злее, и деревья это помнили. Между стволами потянулись открытые участки, где снег лежал ровно и плотно, без следов и теней. А впереди впервые по-настоящему показались склоны.
Именно в таких местах особенно остро понимаешь, что «граница леса» — не географический термин и не строчка в учебнике, а перелом. Пока деревья есть, они держат пространство вместе. Они режут ветер, дают дрова, укрытие, материал для настила и растопки. Они скрывают рельеф, смягчают горизонт, создают ощущение, что человек всё ещё идёт внутри чего-то живого, защищённого. Когда лес кончается, вместе с ним кончается и это ощущение. Остаётся открытость — красивая, большая, холодная и совершенно равнодушная к тому, есть ты в ней или нет.
— Вон она, — сказал Тимур почти шёпотом, и голос его сорвался на выдохе.
Впереди поднимался белый склон. Не страшный и не слишком крутой — таких на Урале много, — но уже совсем другой, чем лесная дорога. Снег на нём лежал не мягко, а жёстко, ветровой наст, местами сдутый до синеватого льда. Над склоном тянулось низкое небо, бледное, как матовое стекло, без единого просвета. Ни дыма, ни следа, ни намёка на человека. Только белое, серое и чёрные пятна далёких скальных выходов.
— Любоваться будем потом, — сказал Артём. — Сейчас держим курс. До границы леса ещё час, а там надо найти место для лабаза.
Они шли к границе леса под вечер, когда усталость уже начала оседать в плечах и пояснице, а свет заметно слабел, хотя до темноты оставалось ещё больше часа. Именно этот отрезок запомнился Вере особенно остро — не как трудный, не как опасный, а как переходный. Сзади ещё тянулись последние деревья, цепляясь корнями за каменистую почву, впереди уже начиналось открытое пространство, и группа — девять чёрных фигур на снегу, растянувшихся цепочкой, — будто двигалась по тонкой линии между двумя разными мирами. Один шаг влево — ещё лес. Один шаг вправо — уже склон.
Юра остановился на секунду, когда лес стал совсем редким, и оглянулся назад. Лицо у него было красным от ветра, на ресницах намерзли крошечные льдинки.
— Знаете, странно, — сказал он, ни к кому не обращаясь.
— Что? — спросила Нина, поравнявшись с ним.
— Пока лес за спиной, кажется, что до людей не так уж далеко. Ещё чуть-чуть — и можно повернуть, и через день-два будешь в посёлке. А когда его не станет…
— Когда его не станет? — спросил Тимур, тоже притормозив.
Юра пожал плечами, поправил лямку рюкзака.
— Тогда, наверное, и поймём.
Семён, шедший позади всех — он всегда шёл последним, замыкающим, чтобы никто не отстал, — сказал спокойно, без нажима, но так, что его услышали все:
— Поймём не тогда. Тогда будет поздно понимать.
Все замолчали.
Слова были простые, почти грубые, но в них было то тяжёлое практическое знание, которое человек получает не из книжек и не из разговоров в турклубе. Просто однажды выясняется, что в горах, в тайге, на зимнем ветру понимание всегда запаздывает на несколько минут. А иногда — на несколько шагов. И цена у этих шагов бывает слишком высокой, чтобы расплачиваться чужой жизнью.
Они пошли дальше, и через полчаса лес действительно кончился.
Не постепенно, а как-то сразу: последняя корявая лиственница, последний куст, и дальше — только снег, ветер и пологий подъём в сторону хребта. Группа остановилась на самом краю, там, где ещё можно было найти несколько кривых стволов для дров и укрытия от ветра. Артём обошёл площадку, прикидывая, где лучше встать лагерем, чтобы и от ветра спрятаться, и завтрашний выход не усложнять.
— Здесь, — сказал он, ткнув палкой в плотный снег между двумя старыми кедрами. — Ставим палатку, потом лабаз.
Лагерь ставили молча и быстро. Это был уже хорошо отработанный походный язык без слов, на котором говорят плечи, руки, привычка. Кто-то рубит ветки под настил — топор входит в мёрзлую древесину с сухим, звонким звуком. Кто-то расчищает место от снега, отбрасывая его лыжами в стороны. Кто-то возится с печкой, разжигая бересту и подкладывая щепки — огонь сначала не берётся, дымит, потом наконец схватывается и начинает урчать. Кто-то раскладывает вещи внутри палатки, чтобы потом не искать в темноте.
Саша и Семён работали с той тяжёлой, спокойной надёжностью, на которую можно смотреть почти с облегчением. Они не говорили лишних слов, не спорили, не торопились — просто делали своё дело, и от этого вокруг них становилось устойчивее. Нина распоряжалась кухней без лишней суеты, развешивая котелок над печкой и раскладывая продукты в порядке очереди. Олег, как всегда, ворчал на порядок укладки — «Кто положил крупу сверху? Она же рассыплется!», — но именно благодаря таким людям потом легче найти нужное в темноте, когда пальцы не слушаются, а свет фонаря выхватывает только маленький круг.
Юра снова ожил — не от веселья, а от работы. Для него движение руками всегда было лучшим средством против любых мыслей, которые лезли в голову, когда делать нечего. Он таскал дрова, помогал натягивать тент, гремел котелками, и в этом шуме было что-то успокаивающее.
Когда печка наконец задышала теплом — железо сначала заскрипело, прогреваясь, потом загудело ровно, низко, — а в котелке зашумела вода, люди начали возвращаться к себе. Не физически — они никуда и не уходили, — а внутренне. Поход вообще устроен странно: целый день он вытягивает человека наружу, в тело, в шаг, в дыхание, в нагрузку, в холод, а к вечеру вдруг отпускает, и тогда наружу выходит всё остальное. То, что лежало на дне: усталость, мысли о доме, тихая радость от того, что прошёл ещё один день, и смутная тревога перед завтрашним.
Вера сидела у входа в палатку, поджав под себя одну ногу, и записывала на колене что-то короткими, аккуратными строчками. Свет фонаря падал на страницу жёлтым кругом, рука почти не дрожала. Она писала о лесе, который кончился, о ветре, который стал другим — не лесным, шумным, а открытым, ровным, будто кто-то дует в щель между мирами. Писала о Мише, которого нет, и о том, как странно идти без него.
Артём сидел на рюкзаке у печки, чинил ремешок на мешке — игла входила в брезент туго, пальцы в рукавицах не слушались, но он не снимал их, чтобы не тратить тепло. Тимур разглядывал карту при свете фонаря, водя пальцем по изгибам рек и высотным отметкам, и в его лице было то выражение, словно он уже видел впереди не просто маршрут, а собственную взрослость. Лев сушил варежки на верёвке, протянутой под крышей палатки, и молчал с тем выражением, которое иногда бывает у людей перед долгой дорогой: будто они уже разговаривают с завтрашним днём, договариваются о чём-то, чего не скажешь вслух. Семён сидел в углу, подперев спиной свёрнутый рюкзак, и смотрел в темноту палатки, словно там было не полотно, а будущий склон, который он уже примерял на себя.