Таш Эниклис – Ворон и Жрица (страница 3)
Ярин даже не оторвал взгляда от свитка. Лед под его пальцами сомкнулся в узор застывшего крика.
– Клади в общую ячейку. Недосуг мне этим сейчас заниматься.
Холодно бросил Помятун, равнодушно разворачивая пергамент.
– Она просит, – булькнул Забвенник. Яйцо в его лицевой впадине качнулось. – Просит один миг. Перед тем как стать строкой. Малиновый пирог. Имя… забыла.
Ярин медленно повернул голову. Его взгляд, лишенный и тени сочувствия, скользнул по дрожащей душе, а затем уставился на Стража Порога.
– И что? Ты решил, что я подаю утешение? Или что мне интересен вкус их земных крошек?
– Нет… Но она плачет. Мешает…
Забвенник был существом простым и логичным. Плачущая душа – это дефектный архивный материал, брак. Ее нужно либо утихомирить, либо утилизировать.
Помятун вздохнул. Он щелкнул пальцами. Перчатка взметнулась, и одно воронье перо сорвалось с нее и впилось в серый клубок души.
Она вздрогнула и затихла. На секунду в воздухе повис приторный запах испорченной малины и мгновенно исчез, а вместе с ним ушла и дрожь. Душа стала плоской, безвольной, готовой к расшифровке и вечному хранению.
– Вот твое утешение, – безразлично произнес Ярин. – Теперь это просто память о пироге, а не желание его вкусить. Клади, куда положено.
Забвенник развернулся и поплелся прочь, влажно шлепая и унося остывшую душу. Шепот Скорбогласов на мгновение стал громче, уловив новый, чистый образ для архива: «Малиновый… сладкий… прах…»
Ярин снова уставился на свой сверток. Работа… Приказание Мораны ждало. Ненависть была тихой, привычной и единственной теплой вещью в нем. Она одна напоминала, что он когда-то тоже мог что-то чувствовать. До того, как стал памятником самому себе в этом склепе вечных воспоминаний.
Любой звук в зале Судилища Немой Правды замерзал и крошился, не долетев до уха. Своды над головой сходились в громадный, застывший водоворот из черного льда, словно сама вечность была застигнута в момент агонии и обращена в камень. Ярин не любил этот зал, как и саму Навь, но здесь не было ненавистных ему Шепотунов. И значит, он мог передохнуть от их гнусного гула.
В самом центре ледяного безмолвия пылал костер. Непокорная. Душа юной девушки, доставленная сюда Забвенником.
– Она сопротивляется, Помятун, – прошипело существо. Слова его повисали крошечными черными сосульками, которые тут же осыпались в ничто.
Ярин стоял неподвижно. Темные одежды сливались с тенями зала. Он не смотрел на Стража Порога. Взгляд был прикован к вопиющему акту неповиновения. Неужели она не знает, что грозит за это? Как не боится наказания Мораны?
Душа девушки сияла. От нее исходило марево – кощунственное, невыносимое для Нави воспоминание о другом мире. Яви. Мире, с которым шла многовековая вражда за превосходство. Борьба, где не могло быть победителей.
В этой дымке дрожали живые цветы, пьяные от солнца, витал запах нагретых нежностью ладоней и смеха, слышалось биение двух сердец в унисон. Любовь. Цельная, острая, как клинок, и столь же ранящая.
Сердце Помятуна сжалось от узнавания. Когда-то он так же любил. Нет! Гораздо сильнее! Но… Он стиснул зубы и заставил злобу наполнить мысли. Нельзя. Это все ложь!
– Все они пытаются отбиваться, – голос Ярина был равнодушным и холодным. – Пока не поймут, что сопротивление – это и есть боль. И их хваленая любовь – только Ложь.
С краю зала, в нише, копошился Злыдень. Бесформенная, жадно подрагивающая тень, санитар ледяного Царства. Он не имел рта, лишь впадину, готовую поглотить, стереть, вернуть в изначальный черный цвет Непокорную душу. Его лакомство. Он ждал, когда Помятун совершит свой суд.
Ярин медленно протянул руку. Перчатка казалась живой – каждое перо дышало холодом, впитывая редкие отсветы марева. Он не стал рвать ее память, не захотел нападать. Он просто коснулся мерцающего поля. И в тот же миг нежность внутри тумана обернулась адом.
Вороньи перья впились в сияние, и оно стало угасать, заразившись тьмой. Алые розы на глазах почернели, будто обугленные, и осыпались в прах. Запах солнца и счастья сменился едкой гарью. Сладкие воспоминания о поцелуях превратились в леденящие о ссорах, о горьких словах, о боли непонимания. Любовь гнила заживо, обнажая свой темный, болезненный корень.
Душа вскрикнула. Вибрация чистого страдания, заставившая содрогнуться даже ледяные своды.
«Забери это!» – взмолилась она. Ее сияние померкло, съеживаясь от ужаса. – «Я не хочу! Забери эту любовь, это солнце! Мне больно!»
Ярин не дрогнул. Его лицо оставалось неизменной маской безразличия. Но под перчаткой зудела старая рана – там, где когда-то она случайно царапнула его ногтем, желая коснуться и шепча: «Не бойся… я с тобой».
Сейчас она горела… от предательства. Ее боль напоминала ему его собственную. И он ненавидел себя сильнее, чем ее – за то, что все еще чувствовал эту связь.
Где-то на задворках сознания за толстой стеной льда шевельнулось что-то знакомое, теплое и давно забытое. Жалость? Нет. Он видел таких тысячи.
– И ты не исключение, – беззвучно заключил он, глядя на ее угасающий свет. – Просто топливо для чужого костра.
Все они проходили один и тот же путь: от яркого света – к мольбам о тьме. Это было настолько предсказуемо, что вызывало не гнев, а скуку.
Но в сознании, за ледяной коркой долга, что-то сжалось – не сочувствие. Страх.
«Если я перестану ненавидеть Лели… если я позволю себе вспомнить, как она смеялась, как пахли ее пальцы… я больше не смогу быть Помятуном. Я просто… свихнусь. Или исчезну. И в этом – единственная свобода, которую я еще не подарил Моране».
– Нет, – прозвучал его стальной голос. – Тебе больно… не от любви. А от того, что ты цепляешься за ее призрак. Ты держишь в руках раскаленный уголь и удивляешься, что обжигаешься. Отпусти. Забвение – не кара. Забвение – милость. Позволь себе ее принять. Твоя любовь – ложь. А правда… правда – это Навь.
Это была высшая, самая жестокая форма милосердия в Нави. Не отнимать. Вран Мораны заставлял душу саму выплюнуть яд, убеждая, что именно это – лекарство. Освобождение. Он демонстрировал ей разложение ее сокровенных воспоминаний, пока та не начинала умолять избавить ее от этого дара.
Сияние потухло окончательно. От марева не осталось и следа. На полу лежала лишь тусклая сфера – душа, готовая к переплавке. Безликая, безгласая… чистая.
Злыдень бесшумно отделился от стены и поглотил ее своей впадиной. Ни звука, ни вспышки. Просто тишина, вернувшаяся в Зал.
Ярин опустил руку. Черные перья шевельнулись, насытившись, и замерли. В его глазах, холодных и пустых, на одно-единственное мгновение, отразилось нечто, что могло быть отблеском той самой боли, которую он только что выставлял напоказ. Быстрая, как удар молнии, тень. И тут же погасла.
Он повернулся и молча пошел прочь. Шаги не издавали звука по инею, покрывавшему пол. Он творил благо. Он приносил забвение. И где-то в самых потаенных, замороженных глубинах его собственного существа, жила память, от которой он сам не сумел избавиться. Потому что никогда не смог бы… отречься.
Его личные покои больше походили на рану на теле Чертогов. Уединенная ниша, где лед потолков сходился так низко, что касался темных волос Ярина, когда он сидел, словно сама Навь пыталась поглотить его, вобрать обратно. Здесь не было ничего, кроме скамьи, вырубленной в стене, да сосулек вечной мерзлоты, с которой по капле сочилась черная вода. Словно слезы остывшей звезды. И пахло им одним – пылью забвения да тихой, старой болью.
Именно сюда он пришел после Суда над той девушкой… и ее сгнившей любви. Ее крик все еще звенел в голове, странно созвучный чему-то в его собственной, скованной льдом груди.
Помятун устало сел. Молча он поднял правую руку и начал медленно стягивать перчатку. Казнь. Плотная черная ткань из теней с трудом отходила от кожи, точно прикипела и… приросла.
Перчатки не существовало отдельно от него. Вороньи перья, черные и отполированные временем до состояния обсидиана, жили на нем. Их острые, полые стержни уходили под кожу запястья и ладони, впиваясь в плоть, как корни ядовитого растения. Они были похожи на уродливые швы, крепко привязывающие его к долгу. Кожа вокруг них была мертвенно-синей и багровой от вечного воспаления. На ее поверхности цвел узор из мельчайших кристаллов – иней, что выступал из его собственного, два века остывающего тела.
Он долго смотрел на рубец, на это напоминание о том, какой выбор был сделан, и лицо, обычно безразличное ко всему, исказилось гримасой тихой ненависти.
От стены, по которой стекала черная вода, отделилась плотная тень. Выпарень. Чистильщик Скорбных Потов. Сущность без формы, лишь сгусток пара, клубящегося тьмой, и два пустых пятна на месте глаз. Он парил в воздухе, не касаясь пола. Холод от него исходил такой, что даже лед ниши поскрипывал съеживаясь.
– Пора, Помятун, – с почтением просипел Выпарень. – Владычица требует обновления печати.
Отказ безрассуден. Не было смысла в словах. Это ритуал, такой же древний и неотвратимый, как и его каторга. Ярин молча протянул обнаженную, искалеченную руку, ладонью вверх. Чистильщик не прикоснулся к нему. Он лишь склонился над запястьем, и из пустоты, что служила ему лицом, выдохнул струю леденящего пара.
Боль была мгновенной и безграничной. Не огонь, а чувство, что живую плоть погружают в пасть окаменевшего дракона, где каждый нерв замерзает, кричит и рассыпается на осколки. На коже, прямо там, где сходились черные корни перьев, проступило новое клеймо. Символ Воли Мораны. Изломанная, походившая на сорванную ветвь, руна, что означала и «память»… и «рабство». Знак того, что он принадлежал ей еще на один цикл. Еще на век… на вечность.