Таш Эниклис – Ворон и Жрица (страница 4)
Ярин впился взглядом в потолок и сжал челюсти с такой силой, что кости грозили превратиться в пыль. Он не издал ни звука. Лишь мышцы на шее натянулись, как канаты, а в глазах, холодных и пустых, плясали отражения той боли, что пожирала его изнутри.
Когда Выпарень исчез, растворившись во тьме, он медленно опустил руку. Новое клеймо пылало на коже ледяным огнем. Ощутимое напоминание о том, кто он на самом деле. Не всемогущий Помятун, вершащий судьбы душ. А… безгласый раб. Чье призрачное тело, кусочек за кусочком, медленно отбирали у него, замещая плоть перьями Нави, а кровь – льдом Ручья Забвения.
Боль из острой сменилась на привычную, ноющую. Он посмотрел на свежую печать не с ненавистью, а с холодным интересом. Да, процесс шел. Скоро от Ярина не останется ничего, и это почти не пугало. Это было логичным завершением. Почти… облегчением.
Он остался сидеть в нише, вглядываясь в темноту. В тишине его сердца эхом отзывался тот единственный крик, который он никогда не мог позволить себе издать.
Глубина Чертогов Памяти была безразличной. Здесь лед оставался прозрачным, как застывшая слеза. И в центре пульсировал Кристалл Вечного Уныния. Верховный архив. Увечье мироздания, куда стекали самые ядовитые, самые личные боли – те, что нельзя доверить даже пергаменту. Они висели в его гранях, замурованные, но живые, мерцая призрачным светом. Словно светляки, пойманные в янтаре изо льда и отчаяния.
Ярин прилетел сюда, обернувшись Вороном, чтобы искать. Он стоял перед Кристаллом, чувствуя, как его замороженная сущность ноет в унисон с этим местом. Он пытался… пытался найти. Пробирался сквозь лабиринты застывших агоний, разыскивая единственную, отравленную иглу – память об «Обряде Костяного Яблока». Его рука парила над поверхностью Кристалла, перья шевелились, считывая вибрации, исходящие изнутри. Он искал чужой кошмар. А нашел… свой.
Его пальцы, повинуясь неведомому влечению, дрогнули и коснулись не той грани. Не острия «Яблока», а чего-то мягкого, теплого, спящего зверя в его груди. И мир рухнул.
Ненужное, чужое воспоминание ворвалось в сознание. Изнутри же взорвалось его собственное. Давно похороненное, с таким трудом стертое им самим со скрижалей памяти, чтобы… не сойти с ума. Оно пришло целым миром.
Он упал. Рухнул на колени, и лед Чертогов с оглушительным треском разошелся под ним, не выдержав тяжести этого внезапно вернувшегося живого горя. Весь его цинизм, вся выстроенная веками крепость равнодушия обратились в пыль. В прах. В ничто. Он не Помятун, беспристрастный судия душ. Не-ет. Он – Ярин. Всего лишь Ярин. И он помнил. Помнил, что значит быть… целым. Любимым.
И сквозь грохот рушащейся вселенной в его сознании, пробился голос. Не Скорбогласа и не Мораны. Его собственный. Но… молодой. Срывающийся. Налитый до краев болью, но и нежностью, которую он сам же и выжег каленым железом забвения. Голос отчаяния в первые годы после… предательства и несения вечной службы.
Слова прожигали его изнутри, как купоросное масло. Это была его песня. Стихи, сложенные в ту эпоху, когда боль была еще живой и острой, а не окаменевшим изваянием его души. Он пытался излить ее в рифмах. В надежде, что станет легче. И вот теперь она вернулась, чтобы его… казнить.
«Любимая, я каждый день умираю!
Ведь память свою я не в силах нести…
Священным объятья твои были раем.
Без них мое сердце болит взаперти…»
С последней строчкой дверца в прошлое распахнулась настежь. Он не просто вспомнил. Он снова ощутил. Тепло ее ладони в его руке. Доверчивую тяжесть ее головы на своем плече. Ослепительную, кинжальную боль от осознания потери. Ту самую боль, от «милосердия» которой он с таким холодным совершенством только что убеждал отречься душу девушки в Зале Судилища.
Тогда он не просто был влюблен. Он был свободен. А теперь его сердце, как и в той проклятой песне, действительно «болело взаперти» – в ледяной клетке его долга, в чертогах, которые он возвел вокруг, пытаясь спастись от самого себя.
Каждую ночь он рисовал черты ее лица пальцем в инее. И почти сразу стирал. В наказание. Себе.
Ярин не плакал. Слезы принадлежали тому, теплому миру. А здесь, в Нави, они замерзали, не успев родиться, царапая глаза изнутри ледяной крошкой. Он издал тихий вопль. Не крик. Звук его души, которую он тщетно пытался превратить в безмолвный памятник.
И эхо песни, ставшей пророчеством, навсегда вмерзло в тишину Чертогов Памяти. Как его личная, никому не видимая, надгробная надпись.
Глава 2
Ее боль была молитвой. Каждое утро Лели приходила к подножию Дуба, Древа-Прадеда, а толстые корни сжимались вокруг лодыжек, жадно высасывая силу. И сегодня, как и всегда, где-то глубоко внутри, рождалась и затухала крошечная искра гнева, которую она тут же гасила. Ежедневно Лели пыталась вызвать нейтральное воспоминание. Первый весенний дождь. Чистое, безличное чувство обновления.
Но в последние десятилетия этот образ стал даваться с трудом. Капли начинали падать вверх, звук становился приглушенным, а запах влажной земли смешивался с едва уловимой затхлостью пыли и старых пергаментов, а потом тянулся шлейф гниющих лилий – чего-то неприятного и мертвого, чуждого Яви.
Вещий Лес наблюдал. Она всегда чувствовала его взгляд. Листья шептались, пересказывая ее мысли птицам. Цветы поворачивали к ней головки, словно спрашивая: «Ну что, плакать сегодня будешь?». А вдали недвижный, как вырубленный из ночи утес, стоял Веледар. Его присутствие ощущалось тяжелее гранитных глыб.
А Лес с каждым десятилетием смотрел все больше с глубокой, древней усталостью. Такой, от которой деревья росли чуть кривее, а тени ложились чуть длиннее, чем должны. Он не просто жил, а будто нес бремя памяти, слишком тяжелое даже для Вековых Дубов, бремя чего-то, что было отвергнуто и похоронено в самом его сердце, но отказалось умирать.
В душе она не хотела быть Жрицей. Но долг превыше всего. Она каждое утро, проснувшись, думала: «А если я перестану плакать – он придет? Не как Ворон. Как Ярин. Скажет: «Я ошибся. Оставь мне боль. Я вынесу». И мы сядем у огня, как тогда. И он снова будет чертить линию по моей ладони, рассказывая, как вырос первый гриб под дубом».
Но мысли тотчас рассыпались прахом несбыточности. Потому что надежда – это ложь. А ей нет места в Яви. И она презирала себя за то, что не могла ненавидеть его сильнее, чем любить.
Она закрыла глаза, пытаясь поймать образ: крупные капли, барабанящие по последнему снегу, пар от проталин, запах влажной земли. Но вместо этого…
Лужа. Черная, как обсидиан. И в ней – отражение Ярина. Но не того, каким она его помнила. Его губы двигались с едва заметным опозданием, словно кто-то неумело подражал живой речи. А на поверхности воды на секунду проявилось что-то другое: ее собственный образ, но с пустыми, как у куклы, глазами. Вдруг его лицо исказилось гримасой нечеловеческой ненависти. Глаза, в которых раньше горели звезды, теперь казались двумя угольками ада. И опять повеяло запахом гниющих лилий.
«Я сотру тебя», – зло прошипело отражение.
Лели ахнула и разомкнула веки. Слезы, уже навернувшиеся, упали на мшистую землю у корней Дуба. Но они были не жемчужной, животворящей влагой. А серыми, мутными, как вода в Ручье Забвения.
Там, где они пролились, изумрудный мох вовсе не расцвел буйным цветом, согласно заведенному порядку. Он покрылся серебристым, безжизненным налетом. Не умер, но забыл, как жить.
«Он жалеет, что не добил тебя тогда, – прошептал Лес не привычным, многоголосым шепотом, а одиноким, четким, ядовитым голосом. – Двести лет он рыщет по архивам Нави, ищет способ стереть тебя полностью. Сжечь даже тень твоего имени».
На мгновение панику сменила такая белая, холодная ярость, что ее пальцы впились в кору дерева, оставляя борозды.
– Хочешь стереть? Попробуй. Я сама превращусь в камень, но и мое имя будет царапать твою память как ржавый гвоздь.
Но этот всполох тут же угас, оставив после себя лишь привычную горечь. Угрозы были бесполезны. Они оба слишком крепко прикованы, каждый к своему долгу.
– Нет! – вырвалось у Лели.
Она отпрянула, вырывая ноги из цепких объятий корней. Древо-Прадед издало болезненный стон. Серый налет на мху начал расползаться, превращая живую зелень в камень цвета лунной пыли.
Паника сжала ей горло. Ее магия, сила самой Жизни, была отравлена. Чувства обратились против нее. Против всего, что она должна была защищать. И держать память о нем на замке.
Она подняла дрожащую руку, глядя на узоры из древесных сосудов, что проступали на коже, как клеймо. И заметила, как прожилки на запястье сдвинулись, сложившись в незнакомый узор.
Осознание провала неожиданно ворвалось в голову. Оно заполнило ее, вытеснив остатки страха и стыда. Лели лежала на холодной земле, вцепившись пальцами в мох. Она смотрела на странные, изломанные узоры на своем запястье, что пульсировали приглушенным, багровым светом.