реклама
Бургер менюБургер меню

Таш Эниклис – Повитухин Лог (страница 4)

18

– Люда. Почто ты не приехала? Я ж ждала…

– Не отпустили. Работа.

– Работа, – вздохнула сестра сквозь слезы так, что Людмила стиснула зубы. – Федора схоронили. А я одна была. Одна, Люсь. Я ж тебя кликала. Ребяты сами в горюшке повязли. Колька тож один, Настя с малыми. Куды ей? А Полинка все плачет. Она ж отца крепче меня любила.

– Я не могла. Ты что, не понимаешь? – раздраженно выпалила она.

– Понимаю, – тихо сказала Вера. И вдруг закричала, зашлась таким отчаянным обвинением, отчего у Людмилы похолодели пальцы, сжимавшие трубку. – Бессердечна ты! Кака ж ты сестра, ежели даж в тако время страшно не явилася?! Я бы для тебя все бросила! А ты… ты…

Людмила взорвалась. Слова вылетали сами, колючие, злые, каких она себе не позволяла никогда. Про то, что Вера всегда ныла, про то, что ее горе не единственное на свете, про то, что если она такая чувствительная, то пусть ищет себе другую сестру, а она устала быть для нее жилеткой. Что когда ей плохо, она не бежит ни к кому жаловаться.

И бросила трубку. Твердо решила – больше никакого общения. Раз она такая плохая – и не надо.

Прошло время. Она, конечно, остыла. И поняла, что Вера была права. Она и правда никудышная. Бросила сестру в самую страшную минуту, испугалась чужой боли, спряталась за работой, как за стеной. А потом стало стыдно так, что язык не поворачивался попросить прощения. И Вера молчала – не звонила, не писала и не напоминала о себе. Целых двадцать лет.

Людмила вынула из кармана телефон и посмотрела на экран. Снова набрала номер. И опять в трубке лишь равнодушный голос автоответчика.

Она вдруг до боли в груди поняла: Вера там, в Замшелом, одна. Ей уже под семьдесят. Время стремительно идет вперед, а они так и не помирились.

– Господи, – прошептала Людмила одними губами. – Господи, дура-то какая…

Спрятав телефон обратно, она подошла к окну. Солнце уже светило вовсю. По улице тянулись люди – кто на работу, кто в магазин, кто просто так, по привычке, потому что надо куда-то идти, когда тебе за шестьдесят и дома сидеть невмоготу. Людмила проводила их взглядом и вдруг поймала себя на мысли, что завидует. Их жизнь была простой и понятной. Магазин, скамейка, телевизор вечером. А у нее – только этот роддом, эти стены и чужие дети, которых она принимала в этот мир, чтобы они жили своей простой жизнью, а она оставалась здесь и ждала следующих.

Она допила чай залпом, обжигаясь, сполоснула кружку и вышла в коридор, направляясь к главному врачу.

Он сидел у себя за массивным дубовым столом, что помнил еще тех, кто заведовал роддомом в семидесятые. Стол был старый, весь исцарапанный, с чернильными пятнами, которых уже никто не видел, но они остались как напоминание о том, что все когда-то было иначе.

Анатолий Борисович и сам был похож на него – сухой, морщинистый, с такими же темными пятнами на лысеющей голове. Они работали вместе почти тридцать лет. С тех пор как он пришел сюда молодым ординатором, а она уже была Людмилой Сергеевной, акушеркой с двенадцатилетним стажем. Теперь он был главным, а она – все той же Людмилой Сергеевной. И это устраивало обоих.

– Можно? – спросила Людмила, постучав легонько по открытой двери.

– Заходите, заходите, – сказал он, не поднимая головы от бумаг. – Я сейчас, минутку.

Она присела на стул напротив и положила руки на колени, как примерная ученица. В кабинете пахло старыми папками, лекарствами и его одеколоном, «Шипром», который он покупал еще в девяностые и, кажется, собирался пользоваться до конца жизни.

– Ну, – он наконец поднял глаза, отложив ручку. – Людмила Сергеевна, вы еще здесь? Вам бы домой, вы ж сутки на ногах.

– Иду уже, Анатолий Борисович, – сказала она и положила на стол заявление.

Он взял его, поправил огромные старомодные очки с толстыми стеклами и принялся читать. Людмила смотрела, как его глаза двигаются по строчкам, и почему-то задержала дыхание. Глупо, конечно. Отпуск – это ее право. Но за сорок лет она брала всегда лишь две недели, с чувством вины и мыслью: «А вдруг без меня не справятся?»

– Месяц? Сейчас? – удивленно спросил Анатолий Борисович, сдвигая очки на лоб. – Людмила Сергеевна, у нас же сентябрь. Наплыв обычно. Рожениц много, молодежь неопытная… Вы же знаете.

– Знаю. Но у меня накопилось. За все время. Не гуляла полностью-то никогда. И пять лет уже совсем без отпуска.

Он посмотрел на нее очень внимательно, словно хотел понять, что на самом деле происходит, но боялся спросить прямо.

– Случилось что? Может, помочь чем?

– Ничего не случилось, Анатолий Борисович, – соврала Людмила и криво улыбнулась. – Устала. Просто устала.

И в этом «просто» было столько всего, что он отодвинул ручку еще дальше и откинулся на спинку кресла.

– Людмила Сергеевна, – сказал он тихо. – Вы у нас сорок лет. Сорок, мать вашу. Я еще под стол пешком ходил, когда вы уже роды принимали. И ни разу – ни разу! – вы не брали больше двух недель. А тут месяц. Вы меня извините, но я не куплюсь на «устала». У нас тут все устают. Но вы – вы же как эта… как стена. Вы никогда не устаете. А теперь…

Он замолчал, а Людмила пошутила про возраст. Но главный врач на шутку не купился и продолжал пристально ее разглядывать.

Она вздохнула и посмотрела в окно. Тополя шумели, и листья их были уже чуть тронуты желтизной – сентябрь все-таки, осень, время перемен. Она вдруг подумала, что ни разу в жизни не видела, как умирают тополя. Они просто каждый год теряли листья и стояли голые, а потом снова покрывались зеленью. А она все это время была здесь, внутри этих стен, и видела только роды. Тысячи родов. Несколько тысяч. А своих…

– Ничего не случилось, Анатолий Борисович, – повторила она еле слышно. – Просто… устала я, понимаете? Я иногда… забываю, как домой войти. Стою у двери и не помню, где ключи. Не вывожу я. не дай бог…

Он помолчал еще, а потом вздохнул, взял ручку и размашисто написал на заявлении: «Согласовано».

– Ну, раз так, отдых – дело святое, – сказал он, протягивая ей заявление. – Месяц так месяц. Только вы возвращайтесь, Людмила Сергеевна. Мы без вас тут… как без рук. Молодежь, она, конечно, старается, но вы же знаете. Им бы все по учебнику, а жизнь – она сама по себе.

– Вернусь, – сказала Людмила, беря бумагу. И сама не поняла, соврала или нет.

Она уже встала и подошла к двери, когда вспомнила.

– Анатолий Борисович, у Семеновой из тринадцатой послезавтра плановое кесарево. Я все проверила в карте. Ольга Викторовна смотрела ее сегодня. Хорошо все. Она как раз на смене будет. Варя поприсутствовать хотела, да боится. Практика все же. Пусть не волнуется, все штатно должно пройти.

– Людмила Сергеевна, – он махнул рукой. – Вы о работе не думайте. Отдыхайте.

– Думать о работе – это я тоже умею, – усмехнулась она. – Привычка. За столько лет.

И вышла. В коридоре было пусто. Только лампы дневного света гудели устало. Людмила прижала заявление к груди и направилась к выходу.

Дома было тихо. Маленькая квартирка, которую она получила еще в восемьдесят седьмом, встречала запахом пыли и одиночества. Людмила закрыла дверь, прислонилась к ней спиной и постояла так минуту, слушая, как в соседней квартире играет телевизор, как на лестничной площадке возится чья-то кошка, как где-то далеко, на вокзале, гудит тепловоз. Обычные звуки обычного вечера в обычном городе, где она прожила почти всю свою осознанную жизнь.

Она прошла на кухню, к столу, покрытому старой клеенкой в цветочек. Заглянула в холодильник, облепленный подаренными магнитами из городов, где она никогда не была и достала оттуда молоко. Обедая, взглянула на этажерку с книгами. Там, между поваренной книгой и сборником рецептов из «Работницы», торчал краешек фотографии. Людмила вытащила ее и поднесла ближе к глазам.

Время вдруг сдвинулось.

Вот она, Вера. Молодая, круглолицая, с румянцем во всю щеку, стояла на крыльце той самой избы в Замшелом, куда вышла замуж сорок пять лет назад. В руках у нее сверток – сморщенный красный комочек, завернутый в белый «выписной конверт», перевязанный голубой ленточкой, из которого торчал только малюсенький носик. Колька, первенец. А рядом сама Людмила, тогда еще просто Люда, двадцати лет от роду. В смешной косынке в горошек. Вся какая-то нескладная, длинная, худая, но улыбающаяся до ушей. Они были так счастливы.

Она помнила эти роды. Сквозь сорок три года, сквозь тысячи других, сквозь усталость и бессонные ночи – помнила так отчетливо, будто это было вчера.

Вера рожала тяжело. Двое суток. Фельдшер в Замшелом был мужик пьющий и в акушерстве понимающий примерно столько же, сколько Люда в тракторном деле. Он разводил руками, крестился и предлагал везти Веру в район. Только как, когда дороги размыло, а до Мглинского шестьдесят километров да через лес?

И Люда, вчерашняя студентка, только окончившая училище и приехавшая к сестре отдохнуть перед началом трудовой деятельности, вдруг поняла: никто, кроме нее. Она уже принимала роды сама, но все равно страшно боялась. Вновь и вновь перечитывала учебники ночью при керосиновой лампе. Перелистывала страницы дрожащими пальцами, шептала вслух названия препаратов, которых в деревне все равно не было. Молилась всем богам, в которых и не верила вовсе. А когда Колька наконец пронзительно закричал на всю избу – заплакала вместе с ним, осторожно держа племянника.