реклама
Бургер менюБургер меню

Таш Эниклис – Повитухин Лог (страница 2)

18

Она осторожно села на кровати. Сердце сдавило грудную клетку, дышать стало нечем, хотя разум шептал: «Дурь все энто. Духота одна. Кручина, знамо. Ты на сносях. У всех так быват».

Зоя настороженно смотрела в окно. Там за мутным стеклом, за мошкарой, бьющейся в слепой истерике, за кустами тальника, за черной гладью трясины… кто-то был.

Она не видела никого, но чувствовала тревогу. Так бывает, когда в пустом доме неожиданно понимают: они не одни. Когда в лесу за спиной замирают птицы. Так прислушиваются звери перед тем, как приходит огонь.

На ней был чей-то взгляд. Тяжелый, влажный, как прикосновение тины. Он шел оттуда, с болота, просачивался сквозь стекла, сквозь стены, сквозь кожу… и ложился прямо под сердце. Туда, где только что толкался малыш.

Ребенок вдруг замер. Впервые за вечер – ни движения, ни пинка, ни дрожи. Только тишина. Глубокая и… мертвая. Там, где только что кипела жизнь.

Она хотела закричать, позвать мужа, зажечь свет. Сбежать. Но тело не слушалось. Оно будто налилось болотной тяжестью, приросло к простыне, и единственное, что Зоя сейчас смогла – это медленно повернуть голову.

Дверь в комнату была приоткрыта. В проеме, где должна была быть только тьма прихожей… что-то было.

Тень. Не человек, не зверь. Просто сумрак, но гуще, плотнее и чернее любой ночи. Она висела в воздухе и колыхалась, точно ее покачивало незримое течение. И от нее тянуло холодом. Могильным, глубоким, подземным холодом, от которого волосы на голове шевелились сами собой.

Она хотела зажмуриться. Но не могла. Веки не слушались, как и все тело.

Тень выплыла вперед. Зоя не видела ног, не заметила движений – темный сгусток просто стал ближе, вырос из проема и вполз в комнату.

– Не надо, – прошептала она. Губы едва шевелились, голос тонул в тишине. – Не надо, пожалуйста…

Странное очертание замерло. И вдруг она услышала тонкий, высокий звук, похожий то ли на писк комара, то ли на плач новорожденного. Только… не живой.

Звуки не прекращались. Они заползали в уши, просачивались под кожу, и чем дольше Зоя их слушала, тем отчетливее понимала: так не может всхлипывать чудовище. Так плачет тот, кто потерял все. Кто не знал ласки и объятий. Кто много лет бродил в темноте и не мог отыскать дорогу домой.

Она знала это чувство, потому что сама так плакала по ночам, уткнувшись в подушку, чтобы муж не слышал. Только ее слез никто не жалел.

Зоя хотела вскочить, закричать, броситься вон из этой проклятой комнаты. Но тело не поддавалось. Мышцы обмякли, веки дрогнули и поползли вниз сами собой, будто кто-то невидимый надавил на них холодными пальцами.

«Не смей. Не смей очи замыкать! – кричала она внутри себя. – Подымайся, дура, бежи!»

Но тело не слышало ее. Оно опускалось на подушку медленно, послушно, как тонет брошенный в воду камень.

И неожиданно, сквозь пелену ужаса, она испытала что-то другое. Теплое, щемящее, знакомое. То самое чувство, что заставляло ее гладить живот и шептать нежные слова малышу, что еще не родился. Материнское. Глубокое. Древнее, как сама земля.

– Бедненький, – выдохнула Зоя одними губами. Сама не зная, кому это говорит. – Бедненький ты мой…

И в этот миг она перестала бояться.

– Ты… кто? – прошептала она. – Ты… ты что, плачешь?

Тень не ответила. Она приблизилась еще, и вот уже была у кровати, нависала, вызывала озноб. Но в этом холоде вовсе не таилось злобы. Только просьба. Мольба. Тоска.

Вдруг что-то коснулось Зоиного живота. Она дернулась – насколько позволяло обмякшее тело, – и рывком открыла веки, вглядываясь в потолок, в темноту, вникуда. Глаза резануло сухостью, но она заставила себя смотреть.

Только Зоя не увидела ничего, кроме тени, которая, казалось, была сейчас везде – расползлась по углам и залила собой комнату. А прямо у ее кровати тень сгустилась в одно темное пятно.

Она вдруг почувствовала легкое покалывание в том месте, где тугая кожа живота натянулась под платьем. А потом начал сочиться холод, заполняя каждую клетку ее тела. И она ощутила прикосновение. Холодное и осторожное, почти нежное. Как будто кто-то маленький и очень испуганный положил ладошку туда, где спал ее ребенок, и хотел почувствовать его тепло.

Малыш дернулся. Сильно, испуганно, будто его толкнули. Зоя хотела закричать: «Не трожь!» Но губы даже не шевельнулись. Она только мычала про себя и скулила. Секунда. Две. Пять.

И в этот миг внутри женщины что-то оборвалось. Боли не было. Просто щелчок. Тонкий, сухой, как ломается ветка. А после нахлынула пустота, которая возникает, когда из комнаты уходят близкие, когда из дома уезжают любимые, когда из жизни исчезает самое главное.

Ее малыш, долгожданный первенец, дернулся в утробе в последний раз и замер… уже навсегда.

Зоя поняла это, потому что ее сердце билось в такт с его крошечным сердечком. А теперь – пустота. Она ощутила это всем телом, каждой клеткой, каждой жилкой, которая еще минуту назад ритмично отзывалась. Под холодной ладонью тени больше не было жизни.

Женщина попыталась закричать. Хотела отчаянно забиться, завыть, зацарапать эту тень, разорвать ее голыми руками. Но тело по-прежнему не слушалось. Только горькие, обжигающие слезы текли по щекам, по вискам, заливали уши и капали на подушку.

А тень вдруг всколыхнулась. Из самой глубины ее вырвался плач, но теперь он слышался громче, явственнее и… человечнее. В нем был ужас. Настоящий, живой ужас того, кто понял, что натворил.

– Просссти.... – прошелестело из темноты. – Просссти…

Тень отшатнулась и отползла. Она вжалась в угол, стала меньше, съежилась, будто хотела исчезнуть, провалиться сквозь землю и спрятаться от того, что сделала.

А Зоя просто лежала, не шевелясь, и смотрела в потолок. Она чувствовала, как холод поднимался от живота выше, к груди, к горлу, заливал легкие и… останавливал сердце.

Последнее, что она увидела – как прямо над ней вспыхнул одинокий белый огонек. Он медленно поднялся к самому потолку, дрожал мгновение и погас.

Утром Зою нашли на кровати. Глаза были открыты, лицо спокойным, а на белой рубахе, в районе живота, угадывался бледный отпечаток маленькой ладошки. Испуганный муж отчаянно тряс ее, звал, бил по щекам, но все было бесполезно. На его безумные крики прибежали соседи, заохали и закрестились.

Фельдшер лишь развел руками: «Сердце. На сносях не дозволено ж так маяться-то». А потом послушал живот и понял: ребенок тоже мертв.

Никто тогда не знал, почему так случилось. Никто не видел существо, которое сидело на краю болота, обхватив голову тонкими руками, и беззвучно плакало черными слезами, глядя на дом, где погасли две жизни.

Только болото знало, дышало в такт этим рыданиям и ждало… следующую ночь. Следующую жертву. А может, ту, что сумеет не просто спасти, а понять.

Глава 1

«Всяка повитуха со своей судьбой спознатся должная. Придет час – и сустреть яе на родовом пороге. А то не судьба, а так, мимо прошла. Иному роженицу принимать, а иному – себя на свет Божий являть. Такое уж дело бабье: кого на руки приняла, того и за душу ответ держишь. Судьба-то она не спрашиват – сама приходит, когда черед приспел. А ты уж спорить не моги».

– Народная поговорка Замшелого.

Город еще спал. Дремали старые купеческие дома с резными наличниками. Тополя вдоль центральной улицы сонно шелестели листвой. Собаки на цепях в частных подворьях мирно лежали в будках. И только птицы уже начали свою вечную перекличку.

Лишь центральный родильный дом города Стародуб не спал никогда. Он даже стоял на окраине у самого выезда на тракт. Трехэтажный, серый, с облупившейся краской и открытыми окнами летом, из которых даже в тихий предрассветный час доносились звуки, не слышные больше нигде в городе: то ли плач, то ли крик, то ли первый вздох новой жизни.

Стародуб был невелик. Тысяч на сорок жителей, от силы пятьдесят. Своя автобусная станция, две школы, техникум лесного хозяйства да хлебозавод, чей сытный и уютный запах по утрам разносился на весь центр.

Главная улица носила имя Ленина, как и положено. Но старожилы все еще называли ее по-старому – Торговой. Потому что сто лет назад здесь и правда шумела ярмарка, и купцы из окрестных деревень везли мед, сало, лен и прочий нехитрый товар.

Теперь же здесь располагались ларьки с китайским ширпотребом, рынок, где бабки торговали зеленью и домашней медовухой, и вокзал, откуда дважды в день уходил поезд до областного центра. И центральный роддом.

О нем в городе говорили по-разному. Кто с благодарностью, кто со страхом, а кто и с усмешкой: мол, сколько баб через него прошло, а он все стоит да не рушится. Поговаривали, что в подвале старые аппараты лежат, еще с советских времен, и что по ночам там вой раздается – то ли мыши так скребутся, то ли еще кто. Врали, конечно.

Людмила Сергеевна Корсакова работала здесь уже сорок лет и знала каждый угол, каждую трещину на стене, каждый скрип половицы. Никаких мышей. Только жизнь. И смерть. Иногда – совсем рядом.

В то утро, когда город еще спал, а солнце только начинало золотить верхушки тополей, Людмила уже была на месте. Она всегда приходила первой. Привычка, выработанная десятилетиями, въевшаяся в кровь сильнее, чем память о собственной молодости.

Родильный дом встречал ее всегда одинаково. Запахом хлорки, медикаментов и пота. И еще – тем особенным, ни с чем не сравнимым, который появляется только здесь: запахом начала. Первого вздоха. Первого крика. Первой встречи двух людей, которые девять месяцев были одним целым, а теперь наконец встретились.