реклама
Бургер менюБургер меню

Таш Эниклис – Алёнка (страница 2)

18

Степан начал ходить кругами, постепенно увеличивая радиус. Он пытался наткнуться на ровную строчку следов. Она где-то рядом. Он чувствовал это. На четвёртом заходе метка нашлась.

И снова погоня. Теперь он шёл быстрее, почти бежал, продираясь сквозь колючие лапы ельника, которые цеплялись за его тулуп. Он уже не смотрел под ноги, а вглядывался вперёд, в серую пелену, выискивая тот сияющий силуэт.

И лиса явилась снова. Теперь ближе. Стояла на небольшом пригорке из мха и валежника. Казалось, она ждала его. Мордочка повернулась к нему, и в зелёном свете фонаря охотнику почудилось, что уголки её чёрного носа дрогнули в подобии усмешки.

Выстрел навскидку отозвался привычной, родной болью в плече. Яркая вспышка пороховых газов погрузила лес в непроглядную тьму. Дым рассеялся, а с ним и преждевременная радость. Он промахнулся. В упор. Дробью. Промазал, как зелёный пацан в свою первую охоту! Степан душой мог поклясться, что это невозможно!

«Нет! Она должна быть где-то здесь! – уговаривал он сам себя. – Может, с холма скатилась? На ту сторону. Но должна быть кровь. С такой дистанции промазать просто нереально!»

Он переключил фильтр фонаря на ультрафиолет, пытаясь обнаружить кровь. Впустую. Азарт в его груди лопнул, как мыльный пузырь. Изнутри, из самых тёмных уголков существа, полез наружу леденящий ужас. Он стоял, тяжело дыша, с ружьём, нацеленным в пустоту.

Луна спряталась. Ни тени. Ни намёка на восток. Только белёсое предрассветное небо, слившееся с бледной землёй, как две половины пустого черепа. А самое страшное – тропы домой не было видно.

Той самой стёжки, по которой он ходил, кажется, ещё в утробе матери, когда она, Ветряна, носила его под сердцем и пела лесу, чтобы тот принял её ребёнка как своего. Дорожки, что знала его походку, его запах, его страх перед грозой и любовь к землянике. Тропинки, что вела не ногами, а памятью рода.

Она исчезла, и на её месте проявлялись только спутанные корни, точно пальцы мертвецов, вырвавшихся из земли, да колючие ветви, что цеплялись за рубаху Степана, за пояс, за волосы. Не случайно, а со злобой, с намерением выдрать кусок его плоти, с затаённой яростью, что живёт в земле, где похоронили без молитвы.

Впервые охотник растерялся и не знал, куда ступать. Он не верил, что мог заблудиться. Сам. Степан чувствовал, что Лес отказывался его признавать.

Сердце мужчины, привыкшее к размеренному ритму одиночества деревенского промысловика, вдруг сжалось, словно его схватили холодные пальцы изнутри. Оно забилось неровно, часто, как у пойманной птицы, бьющейся в ладонях ребёнка, который ещё не понял, что жизнь – это не игрушка.

В горле встал ком. Не просто страх, что подкатывает, когда видишь свежий медвежий след на тропе, а патроны закончились. Это было иное. Древнее. Оно выползало из самых потаённых уголков души. Из тех, куда он не заглядывал с детства – с тех пор, как перестал верить в сны.

«Выгорь-поляна», – пронеслось в голове обжигающей мыслью, будто кто-то впился в висок раскалённой иглой.

Степан замер. Воздух вокруг стал густым, как смола. Даже ветер перестал шелестеть листьями и затаил дыхание.

«Господи… да не может быть!»

Он же шёл в другую сторону. Чётко, по компасу. Следил за мхом на деревьях, за течением ручья. Он не мог оказаться здесь. Никак! Неужели чернобурка заманила его сюда.

Но… это было то самое место. Выжженный круг в чаще, где трава растёт бледнее, а мшарник чернее угля – это сердце проклятия. Там, где когда-то в старину мужики, не ведая что творят, возвели избу на гиблой поляне, а в ту же ночь небесный огонь спалил её дотла, – теперь лежал лишь пепел. Да не простой: жирный, комковатый, точно земля сама не могла его переварить. Угли давно остыли, но в воздухе всё ещё висел запах – не гари, а… сожжённой молитвы.

По поверьям сюда не ходили даже волки. На этом, забытом богом клочке земли, никогда не пели птицы. И ветер, проносясь мимо, облетал это место стороной, будто боялся занести сюда своё дыхание.

Старики, те, что помнили, наказ своих дедов, крестились, лишь заслышав название поляны. Детям строго-настрого наказывали: «Если заблудишься – лучше в болото уйди, чем на Выгорь ступи. Там изба «Каменной Бабы», а она не прощает». И они, детвора, верили. Потому что в их снах уже тогда проступал лик из камня, неподвижный и всевидящий, а сам воздух над пепелищем шептал чужим, старше леса голосом.

Степан был охотником и, повзрослев, больше не верил в приметы и страшные легенды. Он признавал лишь ружьё, след, расчёт. Он знал, где белка прячет орехи, где лось переплывает речку, где гриб растёт после дождя. Он был человеком дела, а не шёпота. И всё же – даже он, грубый, с костяшками в шрамах и бородой, пропахшей дымом и потом, – всегда обходил эту поляну за версту. На всякий случай. Не потому, что боялся. А потому, что чувствовал: здесь земля не спит. Она ждёт.

Но сегодня он нарушил закон. Не писаный – таких в этих краях и не водилось, а тот, что глубже всяких указов и молитв. Правило, вырезанное в плоти деревни вместе с появлением первого креста на церкви. Тот, что гласит: некоторые двери не открываются дважды, а распахиваются внутрь тебя.

Вдруг густой туман резко расступился. Без предупреждения. Без ветра. Раздвинулся, будто невидимая рука разорвала белые полотнища в стороны. И Степан заметил нечто странное.

Сперва он и не понял, что видит. Мозг отказался работать. Его упрямый, своенравный рассудок привык к смекалке и природному чутью, что взрощены опытом и знаниями повадок зверя и леса; к тому, что смерть – это часть естественного отбора.

Он споткнулся и застыл в паническом нежелании собирать разрозненные кусочки в целое. Потому, что оно не влезало ни в какие рамки разума, выстраданного за годы жизни среди людей, где убийства – это необходимость для выживания, для пропитания, а не ритуалы, вырезанные в плоти земли.

Перед ним раскинулась поляна – идеально круглая, словно уничтоженная не огнём, а взглядом. Земля под ногами была как пепел после сожжения. Ни травинки. Ни муравья. Даже мох, что цепляется за камни, здесь не рос.

А посреди – пирамида. Она возвышалась над перстью с той холодной, безжалостной точностью, с какой суровые боги строят свои храмы в кошмарах. Двенадцать ярусов. Или, может, тринадцать – он не мог сосчитать, потому что взгляд скользил, не желая задерживаться. Каждый ряд – идеальный круг, каждый элемент уложен с нечеловеческой аккуратностью, будто их расставляли не руки, а сама тишина, вооружённая терпением вечности.

Поначалу Степан подумал: шары. Гладкие, белые, почти фарфоровые. Может, глиняные сосуды? Или какие-то древние камни, вымытые дождями? Только откуда им тут взяться-то?

Но потом – увидел глазницы. Глубокие, чёрные, как колодцы без дна. Заметил носовые отверстия, выточенные временем. Рассмотрел зубы, обнажённые в странной, жуткой улыбке покоя. Сомнений не осталось – черепа. Но такие чистые, точно их аккуратно отмыли или… вылизали.

Они блестели, словно впитали в себя весь тусклый, больной свет, что просачивался сквозь болотный туман, и отдавали его обратно, очищенным до ледяной белизны. Каждый череп казался отполированным чем-то живым, что трудилось всю ночь, лизало, соскребало, вычищало – пока от человека не осталась лишь идея… головы, взгляда, голоса, который больше не сможет соврать.

На них не было ни пылинки, ни пятнышка ржавчины от крови. Ни следа гнили, ни намёка на разложение. Складывалось впечатление, что плоть никогда и не осмеливалась прикасаться к этим костям. Точно они родились… мёртвыми.

Но в этом ощущении таилась самая страшная ложь. Потому, что Степан знал всем своим охотничьим естеством, что здесь когда-то были лица: глаза, полные страха или злобы, может, даже надежды; языки, что кричали, клеветали, молились. А теперь – только гладкие купола, глянцевые, как фарфор богатого дома. И такие же бездушные.

Они выглядели кристальными, как слеза младенца. И от этой чистоты – безупречной, святой в своей жестокости – веяло злом. Древним. Тем, что старше церквей, старше крестов, старше самого понятия «грех».

Степан пошатнулся. Ноги, что не дрожали даже перед раненым медведем, подкосились, будто земля под ним вдруг стала мягкой, как болото. Потому, что он понял: это свидетели. И сейчас они смотрели на него всей своей молчаливой, сияющей пустотой и ждали, станет ли он следующим.

Охотник скользнул взглядом вниз. У подножия этого безмолвного алтаря лежало тело. Не сваленное в спешке, а аккуратно положенное наземь. С той же зловещей тщательностью, с какой мать укрывает ребёнка одеялом перед сном.

Фёдор. Местный рыбак, пропавший два дня назад, а теперь – найденный им, Степаном. Но не весь.

Он лежал на спине, раскинув руки в стороны, словно сознательно принял эту позу. Как распятый на голгофе. Только вместо креста – пепельная земля Выгори, а вместо тернового венца – пустота… там, где должна быть голова.

Степан замер. В горле пересохло так, что язык прилип к нёбу. Он не отводил глаз от тела, но взгляд его, сам по себе, зацепился за руки. Пальцы Фёдора – уже посиневшие, восковые, с ногтями, почерневшими от трупного холода – впивались в землю с такой мертвенной силой, что даже смерть не смогла вырвать из него последнего порыва: цепляться за эту проклятую землю, будто она способна спасти. Или, может, он пытался выдернуть что-то из неё – корень, камень, имя?