Таисия Зарецкая – Дом на Черной протоке (страница 13)
— Все.
— А куда нужно смотреть?
Таисия перевела взгляд на протоку.
— Не на воду. Под неё.
Платон почувствовал, как внутри него, очень глубоко, там, где память об отцовском голосе давно покрылась привычной коркой скепсиса, что-то болезненно сдвинулось. «Если она соберёт их всех, значит, пришло время смотреть не на воду, а под неё». Фраза с оборота фотографии вдруг перестала быть семейным посланием и стала ответом, произнесённым ребёнком, который не мог его знать.
Он ничего не сказал. Только поднялся, отряхнул снег с перчатки и посмотрел на противоположный берег, где за голыми деревьями, за поворотом дороги, за серым дыханием зимнего леса должен был стоять дом.
Машины переезжали мост по одной. Доски глухо стонали под колёсами, вода внизу оставалась тёмной и неподвижной, а Платон, сидя на переднем сиденье, смотрел прямо перед собой и лет ясно почувствовал присутствие отца не как воспоминание, не как портрет на кладбищенской фотографии, не как неразобранную папку в шкафу, а как вопрос, который всё это время ждал места, где его можно будет задать вслух.
За мостом дорога поднялась вверх, лес расступился, и впереди, на холме над протокой, показалась усадьба.
Дом на Чёрной протоке был больше, чем казался на фотографиях, и тяжелее, чем позволяла представить любая семейная легенда. Длинный фасад с тёмными окнами смотрел на подъездную дорогу без приветствия и без враждебности, с холодным терпением старого существа, пережившего слишком много хозяев, чтобы радоваться новым. Снег лежал на крыше, на широких ступенях, на каменных вазах у входа, но парадная дверь была открыта.
Не распахнута настежь, не приоткрыта ветром, а открыта ровно настолько, чтобы стало ясно: внутри их ждали.
Глава 4
Девочка без прошлого
Таисия увидела дом раньше остальных не потому, что сидела ближе к окну или внимательнее смотрела на дорогу, а потому, что он, как ей показалось, возник не впереди, за поворотом, а внутри неё, в том самом месте памяти, которое не принадлежало её настоящей жизни и потому всегда казалось ей особенно страшным. Сначала из-за снегового марева проступила крыша, тяжёлая, белая, будто придавленная небом, потом — тёмная линия фасада, ряды окон, каменные ступени, две мёртвые вазы у входа и парадная дверь, открытая ровно настолько, чтобы человек, подъезжающий к усадьбе , успел почувствовать себя не гостем, а тем, кого слишком долго ждали и теперь безмолвно проверяют: пришёл ли он сам или его всё-таки привели.
Машина медленно поднялась по подъездной дороге, огибая старые липы, чьи стволы давно перестали быть ровными и благородными, растрескались, почернели, покрылись наростами, но всё ещё стояли в два ряда, как стража, которая пережила своих господ и теперь несёт службу уже не по приказу, а по привычке. Снег лежал на ветвях так плотно, что каждое дерево казалось седым, и в этой седине было что-то не зимнее, а старческое, неподвижное, почти укоризненное. Таисия смотрела на них через мутное стекло и чувствовала, как в груди медленно сжимается то, чему она не знала названия: не страх, потому что страх обычно смотрит вперёд, пытаясь угадать опасность, а это чувство, наоборот, тянуло назад, к чему-то уже случившемуся, к боли, которая не могла принадлежать ей по возрасту и всё же отзывалась в теле так убедительно, будто девочка когда-то уже бежала между этими деревьями, задыхаясь от холода и не смея оглянуться.
Рядом Нина Степановна бормотала что-то практическое: про чемодан, про то, что надо сразу узнать, где их поселят, про горячий чай, про нормальную еду, про то, что все эти старые дома красивы только на картинках, а жить в них невозможно, потому что сырость, сквозняки, мыши и обязательно какая-нибудь дурацкая лестница, на которой порядочный человек свернёт себе шею. Таисия слышала её голос как сквозь воду. Этот голос всегда был для неё чем-то вроде грубой, но настоящей верёвки, привязанной к обычной жизни: к коммунальной кухне, где пахло жареным луком и порошком для стирки, к потрескавшейся клеёнке на столе, к телевизору, слишком громкому по вечерам, к Нининому раздражённому «Тая, ешь, пока горячее», в котором заботы было больше, чем нежности, потому что нежность Нина Степановна считала роскошью, доступной людям с деньгами, здоровыми нервами и нормальными семьями. Но теперь даже этот голос не мог удержать Таисию полностью. Дом уже смотрел на неё.
Он был не таким, каким она видела его во снах. Во снах он часто стоял в летнем сумраке, с влажными стенами, заросшей травой, тёплым запахом земли и цветущей липы, с открытыми окнами, за которыми колыхались занавески, хотя внутри никого не было. Иногда снился зимой, но тогда снег был голубой, почти светящийся, а у протоки стояла женщина, и подол её белого платья темнел от воды. Сейчас дом был реальнее, грубее, тяжелее. На фасаде облупилась штукатурка, внизу на цоколе проступали бурые пятна сырости, одно окно второго этажа было заклеено крест-накрест бумажной лентой, как после старой трещины, а у входа стоял человек в тёмной ватной куртке и меховой шапке, высокий, сутуловатый, с лицом настолько неподвижным, что сначала Таисия приняла его за часть дома, за ещё одну вертикальную тень у двери.
— Ферапонт Егорович, — сказал водитель, заглушив двигатель, и в его голосе прозвучало облегчение человека, который довёз пассажиров до места и теперь надеется переложить их на того, кому этот дом ближе и потому опаснее.
Мужчина у входа спустился на две ступени. Он не торопился. Старые люди вообще часто двигаются медленнее не потому, что им трудно, а потому что у них уже нет потребности доказывать своё право занимать пространство; но в Ферапонте Егоровиче была не старческая медлительность, а осторожность человека, который много лет служил дому и научился не делать резких движений там, где стены могут услышать больше, чем следует. Когда он подошёл к машине, Таисия увидела его лицо: морщинистое, обветренное, с тяжёлыми веками и глазами, в которых почти не было любопытства. Он смотрел на приехавших как на тех, чьи имена давно знал, но чьего появления не хотел.
Дверцы машин открывались одна за другой, люди выходили на снег, поправляли пальто, вытаскивали сумки, переговаривались вполголоса, и всё это обычное суетливое движение казалось странно лишним перед лицом усадьбы, которая не нуждалась в их голосах, чтобы признать каждого. Герман Алексеевич первым поднял телефон, будто собирался сделать снимок, но под взглядом Ферапонта Егоровича опустил руку с той лёгкой насмешливой улыбкой, какую люди используют, когда не хотят показать, что их остановили. Мирослава Юрьевна, наоборот, не фотографировала; она просто стояла, медленно переводя взгляд с карнизов на колонны, с колонн на трещины у окон, и в её внимании было что-то почти интимное, словно она читала тело дома, замечая не только разрушения, но и следы прежней красоты, стёртой не временем, а чьей-то долгой нелюбовью. Арсений Павлович вышел последним, застегнул перчатки и посмотрел на фасад так, будто проверял, изменился ли дом с тех пор, как однажды в детстве испугал его до бегства.
Платон Сергеевич подошёл к Ферапонту Егоровичу первым. Они обменялись несколькими сухими фразами, в которых было больше взаимной оценки, чем приветствия: кто приехал, где нотариус, когда оглашение, где разместят людей, исправна ли связь, есть ли врач в посёлке. Платон говорил спокойно, но Таисия уже заметила, что его спокойствие не похоже на равнодушие. Он всё время смотрел по сторонам, отмечал вход, окна, дорожки, следы на снегу, положение машин, лица людей, и это делало его похожим на человека, который даже в гостях не перестаёт искать выходы и причины.
Евгения Аркадьевна стояла чуть в стороне. Таисия чувствовала её присутствие особенно остро, хотя они почти не разговаривали. Эта женщина не смотрела на неё так, как смотрели другие взрослые: не с любопытством, не с жалостью, не с раздражённой опекой и не с той скрытой жадностью, которую Таисия уже научилась узнавать в людях, интересующихся её внезапным наследством. Евгения смотрела иначе, будто видела одновременно девочку, испуганную дорогу, холод, усталость, и ещё что-то за всем этим, но пока не позволяла себе назвать увиденное. Именно это неназывание почему-то успокаивало сильнее прямого сочувствия.
— Прошу в дом, — сказал наконец Ферапонт Егорович, и голос его был глухим, низким, с северной протяжностью, в которой слова будто проходили через снег, прежде чем выйти наружу. — Дарья Фоминична ждёт. Комнаты приготовлены. Нотариус прибудет к вечеру, если дорога не встанет.
— Парадная дверь у вас всегда открыта? — спросил Платон, глядя на створку, оставленную приоткрытой.
Ферапонт Егорович не сразу ответил. Он повернулся к двери, как будто сам только сейчас заметил, что она не закрыта, хотя Таисия была уверена: он знал это с самого начала.
— Сегодня открыта, — сказал он.
— По какой причине?
— По хозяйской воле.
— Хозяйка умерла.
— Воля осталась.
Герман усмехнулся, но тихо, почти осторожно. Платон не стал продолжать, однако Таисия увидела, как он запомнил ответ. Взрослые часто думают, что дети не понимают таких вещей, но Таисия давно знала: люди запоминают важное не только глазами и ушами, но и тем, как после услышанного меняется их молчание.