Светлана Шевченко – Жить. Сборник (страница 6)
Потом память совсем начинала рваться и сбиваться. Татка не помнит, в какой день приехал дядя Олег и сказал, что вопрос его отправки на фронт практически решён. Его боевой опыт нужен стране. Отца пока перекинули почему-то на другой завод, но на фронт ещё не отправляют.
И они, эти умные взрослые мужчины, думали правильно. Их новенькая квартира в построенном недавно доме слишком близко к важным объектам, которые непременно будут бомбить немцы. Но эти умные мужчины тогда не предполагали даже, что бомбить будут всё. Весь город. И в центре, и окраины будут бомбить. Так, чтобы ничего не осталось, ничего. Но тогда они семью спасли. Решили, что надо перебираться всем в комнаты к Татьяне. И отцу – расписаться с ней. Татьяна нервно оглядывалась на Мусю и Татку, но Татке было уже совершенно всё равно.
Уговорились, что дядя Олег добудет разрешение на уплотнение и очень, очень просит позаботиться о его молоденькой перепуганной беременной жене. Она тоже будет жить с ними.
Виктор сидел совсем потерянный, сжимал кулаки и смотрел на Татку, а папа, который снова слушался Мусю, вдруг споткнулся как будто и сказал:
– Виктор, ну что же ты сидишь, марш за вещами! Петька, и ты с ним иди.
Виктор всё жал и жал руку отцу, а отец говорил ему: «Ну, ну», – и хлопал по плечу.
А ещё – Татка не помнит, когда точно, – но летом Муся прочно забирала в свои руки заботу об их семье и распоряжалась всеми деньгами и карточками, и никто не спорил, хотя все не понимали тогда, не понимали ещё.
Когда в магазине вдруг выкинули крабовые консервы, Муся, слюнявя пальцы, считала деньги, и велела идти их срочно скупать. И все смотрели на неё, как на ненормальную, потому что серьезных перебоев ещё не было, но Муся делала привычно губы коромыслом, и спорить с ней не решались, да и не хотелось.
Татке теперь кажется, что они были совершенно, совершенно глупы по сравнению с умной Мусей.
И они скупали с Татьяной эти консервы, а какая-то бабка смотрела на них и бормотала: «Ишь, на што они, тыи крабы?!». Татка была с ней согласна, она терпеть не могла крабовые консервы! Но это было раньше, до того, как стало совершенно ясно, что продовольствия в городе осталось ничтожно мало, а вражеское кольцо замкнулось. А отец летом и сердился, и смеялся, и все смеялись, хотя в то время смех был уже редким. Что, мол, Муся заразила его своим безумием, и он где-то отоварил карточки и скупил сахар.
Знал бы папа. Знал бы папа, что будет потом, но кроме прозорливой Муси, никто не думал ещё ни о чем таком, что случилось уже позже.
Татка помнит, как они приехали в центр. И смотрели на дом, который походил на дворец, и с ещё большим изумлением – на комнаты Татьяны. И робели, и не решались заходить и располагаться. А Татьяна чуть не плакала:
– Ну что же вы, ну что же? Проходите же!
Муся не стеснялась. Она живо распоряжалась, исследовала и Татьянины комнаты, и коммунальную кухню и радовалась, что в соседних комнатах никого нет – они стояли закрытые.
Мужчины делали снова и снова ходку в старую квартиру за вещами и отдельно – в квартиру дяди Олега, решали, что ещё необходимо организовать для внезапно увеличенного семейства. А Татка всё удивлялась музейному, а не жилому виду комнат. Когда-то это была одна большая комната, но её перегородили и стало комнат две, а двери три: две из коридора, а одна в перегородке. В каждой комнате – как в Зимнем Дворце: подпирающие потолок атланты, не такие парадные, как в Эрмитаже, но достаточно монументальные, чтобы поражать воображение. В одной комнате – пианино, в другой, подумать только, камин! Камин, а не печка!
– Дядьки голые! – хихикали близнецы и тыкали пальцами в статуи.
Татка младшим братьям даже завидовала. Она старалась быть взрослой и серьёзной, но ей было ужасно неуютно в новом жилье, она жалась к Мусе и всё время ждала, когда соберутся все: отец, Петя с Виктором, дядя Олег. Она честно пыталась помогать Мусе раскладывать утварь и продукты, но Муся сердилась, что Татка будто витает в облаках, и велела заняться чем-то ещё. Тогда предложила помочь Татьяне, но та испуганно моргала и уверяла, что сама справится, и предлагала Татке отдыхать. Татка чувствовала себя лишней.
Даже взрослые ещё не до конца понимали происходящее, а близнецы находили во всём приключение и пришли в совершенный восторг от нового жилища. Они носились по длинному коммунальному коридору, исследовали тайные местечки большой квартиры и все закутки, куда только смогли пробраться. Мишка и Колька были счастливы от свалившейся на них почти полной свободы – взрослые вдруг перестали поминутно одёргивать их и призывать к порядку. Татка, глядя, как шустрый Колька в очередной раз подбивает нерасторопного Мишку на приключения, нет-нет, да покрикивала, веля оставить в покое корыто, «которое вовсе не корыто, а вовсе – корабль», или прекратить скакать, как красноармейцы, на палках вместо всамделишных коней, грохоча на весь дом. Мальчишки быстро догадались, что главное – это не мешаться под ногами, обращать на себя как можно меньше внимания, особенно Таткиного, и не трогать некоторые вещи, например, не лезть в камин, не кричать там в каминную трубу, как привидения и не стучать по клавишам пианино.
Пианино. Татьяна играла на нём дважды. Один раз, когда они пришли с отцом, и папа сказал:
– Поздравьте нас, родные, теперь мы муж и жена.
И все упросили Татьяну сыграть, наконец. И казалось, что нет никакой войны. Раскрасневшаяся Татьяна, смущаясь, пробегала пальцами по клавишам и пела. И становилось на душе прозрачно, глубоко и тревожно:
– Я ехала домой, душа была полна неясным для самой каким-то новым светом….
Татка впервые слышала, как играет и поёт Татьяна, смотрела, распахнув глаза, на вдохновенное красивое лицо и хотя понимала не всё, о чём чистым голосом пела папина новая жена, но чувствовала каждую строчку. Ей так явственно представлялся зябкий розовый рассвет, перестук колёс, неровный туман, рассыпающийся росой на луг. А потом посмотрела на Виктора, и у него было такое лицо, что Татке хотелось обнять его, утешать и говорить, что всё-всё будет непременно хорошо, но вдруг ей самой стало неуютно, маятно и тревожно.
Потом Татьяна подбирала музыку на слух, и все пели песню Лебедева-Кумача, призывая вставать страну огромную. И лица у всех были застывшие.
Второй раз – перед тем как пианино разрубили на дрова – Татьяна играла какой-то страшный марш, и казалось, что это не музыка, и не клавиши черные и белые, а страшные, ненавистные черные фашисты, идут и рвут, рвут черными зубами бомб белую землю.
Пианино рыдало, стонало, и казалось, что долго-долго звенело в стенах, когда его ломали.
Первыми на войну ушли мальчики. Татка шла, шла долго рядом с Виктором. И он сжимал, сжимал её пальцы так, что ей было больно.
– Таточка, Таточка, родная, ты же всё-всё понимаешь, да? – держал её лицо в своих ладонях, смотрел в глаза – насквозь.
И обнимал, а Татка пыталась уцепить в горсть его пальто на спине, но ткань не поддавалась, и она тихо-тихо поскуливала. А он вытирал, вытирал ладонями её мокрое лицо и бормотал, обдавая горячим дыханием щёки:
– Сейчас нельзя, нельзя, ты просто дождись меня, хорошо? Хорошо? Я вернусь, я вернусь, Таточка. Я сейчас не скажу, а когда вернусь – скажу, Таточка. Чтобы было зачем, понимаешь?
А Татка так и скулила, и скулила.
Потом ушёл дядя Олег, и с ними осталась его перепуганная беременная жена. Совершенно не приспособленная ни к чему. Ни к какой жизни. И он очень просил её беречь. Ох, дядя Олег, как сложно было выполнять твою жаркую просьбу. Потому что беречь друг друга – недостаточно чтобы выжить. Надо, чтобы человек сам хотел выжить. Чтобы он что-то делал. Всегда что-то делал. Сел – умер. Этой зимой – так. Перестал думать о чистоте – заболел, умер. Не встал с кровати утром в промерзшем до ледяных корок доме, – умер, умер, умер.
Потом не вернулся с работы отец, и Татка с Татьяной сами ходили к почтальонше, раньше, чем она приносила письма, чтобы проверить, нет ли письма.
И остались только женщины и близнецы.
Комнаты стали слишком большими и пустыми. Татьяна никак не могла найти работу, и получала карточки как иждивенец, как и Муся. А Татка вошла в добровольческую бригаду при новой школе – быстро закончили курсы и сразу стали дежурить при обстрелах, разгребать чердаки, которые загорались стремительно, и дома выгорали до тла. И красили фосфатом деревянные балки, балясины.
Татка помнит первую «зажигалку». На крыше их было трое: она, ещё одна девушка, Таткина ровесница, и мальчик лет тринадцати. Зажигалка упала и крутилась, а Татка как будто оглохла и её словно парализовало, потом она резко метнулась к огненной гильзе, мальчик – тоже, и они стукнулись головами, подхватили смертельный огонь и скинули вниз. И смеялись. Страшным сумасшедшим смехом.
Муся все бормотала и бормотала, и сердилась, что папа и дядя Олег так и не нашли возможности поехать на дачу. Всё собирались, обещали, предполагали – и не успели. Муся всё перечисляла, перечисляла продукты, которые остались в леднике и в наспех вырытом неглубоком подполе.
Она приставала к Татьяне, брала в союзники Татку и даже тормошила беременную Шурочку.
И тогда они принимались рассуждать, что там, может, и нет уже ничего. И что туда – как добраться ещё! Ни лошадей, ни машин теперь ни за какие деньги не наймёшь. Всё для фронта, всё для победы. Велосипеды – Виктора и Петин – остались там. А идти опасно. И не дойдут они.