Светлана Шевченко – Жить. Сборник (страница 5)
Они смиренно, а честно – почти равнодушно слушали Мусю, которая зимой только и талдычила: дожить до весны, посеять, посадить… Только боялись, что Муся тронется умом. Не боялись. Нет. Не было чувств – совсем не было. Только смотрели: тронулась Муся уже умом или ещё нет? Сеять. Сажать. Это из какой фантастики?! Какой Герберт Уэллс мог придумать в Ленинграде во дворе или сквере сажать капусту или турнепс?!
Лёд и снег. Снег и лёд. Застывшие навсегда, покрытые шапками никем не чищенного снега дома, ненастоящие, картонные, как декорации в театре. Дома, с фанерными глазами, с вырванными клоками парадных, бельмами окон, нутра, с окоченевшими мёртвыми в арках. Сквер, как это хорошо – сквер! Их нет. Их уже никогда не будет.
Тата старалась зло тыкать самодельной лопаткой землю. Злость была только одна. Она так привыкла к смерти, что не считала её чем-то ужасным. Иногда – даже завидным. Вот ты уже умер. И тебе всё равно. Но если бы прямо сейчас. Прямо здесь. Татке попался бы фашист. Она бы эту лопатку без всякого сожаления воткнула бы ему в горло. Она бы ничего не чувствовала.
Когда пришли постановления, что огороды – это не Мусино безумие, а распоряжение, все снова смотрели на Мусю. А Муся качала головой, и губы у неё становились как коромысло.
Когда все, все буквально клочки земли чистили под «огороды», это было как будто не взаправду. Избитая земля. Мёртвая земля. И когда кто-нибудь швырял очередной кусок страшного металла в сторону, все провожали его взглядом и только. А потом и не смотрели.
Раскапывали, кидали, останавливались, замирали, копали. В тупом, немом, механическом действии находили как будто покой.
Глава 3.
Когда все чужие наконец разъехались в тот июньский день, наступила тишина, и в этой тишине папа сказал:
– Только самое необходимое.
Лишь тогда Татка отмерла и испугалась первый раз, потому что папа даже не спрашивал, не уговаривал, само собой, они уезжают в город.
Он объяснял отрывисто, быстро, и они с дядей Олегом, как и Петя с Виктором, были как одно целое и договаривали друг за другом предложения:
– Только самое необходимое.
– Эвакуация.
– Будет быстро и скоро.
– Оставь, Татьяна!
– Закрыть, взять….
И началась ерунда и суета, потому что никто не мог понять, что самое важное.
– Саша, – шелестела Татьяна, – что надо взять?
И отец оглядывался растерянно.
Татьяна быстро собрала вещи близнецов, а что дальше – никто не понимал, и тогда вдруг полководцем и главнокомандующим стала Муся! Подумать только! Её слушались и отец, и дядя Олег! Она что-то сначала объяснила им, а потом только отдавала короткие, быстрые, отрывистые распоряжения, а Татка злилась и страдала, подумать только! Потому что война, а какой из Муси главнокомандующий?!
Но даже Петька не шутил, не спорил и слушался Мусю, точнее, отца и дядю Олега, которые слушались Мусю! И Татка тоже стала выполнять распоряжения. В основном, она отвлекала близнецов и подавала что-нибудь, когда просили, и никак не могла понять, что они все делают?! Зачем прорубают на веранде пол? Копают и чем-то обкладывают яму, похожую на крохотную могилу. И везут дальше, за сад, где ледник, мешки и банки? А раскопанную яму закладывают обратно досками.
А потом они устроили настоящий разгром в доме, хотя дом и так был разгромлен с этими сборами!
Татке велели уложить спать близнецов. «Все поспят потом два часа», – сказал папа.
Мишка был сонный и заторможенный, а Колька скакал и вертелся, и хотел всё время есть, пить, писать. Татка накричала на него. И шлепнула в сердцах по попе. Тогда он замер и лёг, личико его вытянулось, он только моргал – часто-часто.
Татка уснула рядом с близнецами. И потом – сразу в машине. И только в полусне думала, что она – как дурочка: все взрослые что-то делали и понимали, что они делали, а Татка – как Колька с Мишкой, ничего не понимала. «Теперь Виктор ни за что не поверит, что я взрослая».
Что с ними был ещё водитель дяди Олега, Татка даже не поняла сразу. Только когда приехали в Ленинград.
Сначала в Ленинграде стало легко. Когда Татка проснулась в первый день, наконец выспавшись вволю, ей вовсе показалось, что всё, что случилось на даче, было сном, просто дурным сном, но очень быстро она поняла, что всё взаправду.
Она ожидала увидеть что угодно! Но город поначалу был таким, как и прежде: рабочие шли на завод, у булочной толпились женщины. И никак не укладывалось в голове, как это – война? А потом всё чаще соседи покидали квартиры, и Татка видела в окно, как выносят узлы и тюки, как расстроенно смотрят женщины на наспех собранные вещи и оглядываются на окна квартир, как ни с того ни с сего начинают вдруг плакать дети, чувствуя, что едут куда-то вовсе не для веселья.
Потом они сами собрали вещи: чемодан, саквояж (это так Татьяна его назвала), узел и какой-то мешок. Татка всё время путалась, не понимала, что ей нужно собрать, они с Татьяной и Мусей по нескольку раз всё перекладывали, потому что совершенно не могли предположить, насколько они уедут. Вернутся ли они к зиме, например? Или надо собрать тёплые пальто, кофты и шапки? Решали, что уж, наверное, вернутся! А потом приходил отец и говорил, что зимние вещи, хотя бы самое необходимое, надо взять с собой, и они опять всё разворачивали и складывали по новой! Пока наконец Татьяна, с несчастным видом оглядывая их баулы и узлы, не решила: ничего больше перекладывать не будем! Уж как есть, так есть. И время от времени казалось, что они вот сейчас уже поедут на вокзал и в эвакуацию, и Татка замирала в ужасе, особенно, если Пети и Виктора не было дома.
Каждый раз, когда Петю и Виктора возвращали домой, не брали в армию, она выдыхала и начинала ждать следующего дня, когда они пойдут проситься добровольцами.
Тётка Виктора уехала в эвакуацию сразу, и всё время, кроме того, которое ребята не тратили на попытку попасть армию или работы по укреплению, он проводил у них, но даже перемолвиться словом не получалось. Маленькая их квартира как будто всё время была полна народу. К отцу то и дело приходили сослуживцы, забегали соседки, надеясь, что Таткин отец знает что-то, чего не знают простые рабочие, и просто – поговорить и порассуждать с Мусей. Дядя Олег бывал редко, но если раньше Татка радовалась его визитам, теперь от них становилось тревожно. Они с отцом курили в кухне и обсуждали что-то напряженными глухими голосами. Как ни прислушивалась Татка, а разобрать, о чём тревожатся такие сильные и уверенные мужчины, не могла.
А потом встретила у гастронома Зойку Торошкину, и Зоя сказала так, как будто само собой разумеется, что Татка просто должна быть, и всё!
– У нас бригада от школы, – и назвала время сбора, когда грузовик завтра заберёт рыть окопы.
Окопы было копать сначала тяжело. И Татка, как и другие девочки из их «бригады», часто останавливалась, снимала грубые рукавицы, вытирала грязными руками лоб и пыталась разогнуть пальцы и спину. А пузырь мозольный от лопаты на ладони был уже такой огромный, что мешал крепко держать черенок. Но быстро поняла, что останавливаться нельзя, так ещё тяжелее. И копала, копала, копала с таким же остервенением бесконечные траншеи, как и другие женщины и школьники. Каждый день у кого-то забирали мужчин на войну. И те, у кого уходили муж, сын, брат, отец, становились серьёзней, сосредоточенней и рыли землю так, как будто они – машины, а не люди. А Татка представляла, что вот в этой самой траншее придётся вдруг быть Пете и Виктору?! И сил становилось больше, злых, нечеловеческих сил.
Каждый раз, когда грузовик вёз обратно их бригаду, Татка рассматривала ребят в тряском кузове и ужасно боялась. Боялась, что приедет, а Петя с Виктором уже уехали на фронт.
Она почти никакого не помнила из той бригады. Только Зойку и Лидочку. Лидочке – четырнадцать. У Лидочки огромные, всегда испуганные глаза, тихий тонкий голос, очень белая кожа, рыжие косички и совершенно рыжие ресницы. А вспомнить теперь, сколько она так копала траншеи, Татка не может.
В один день отец сказал никуда не ехать, потому что это, возможно, последний шанс эвакуироваться. Любой поезд может стать последним. И Татка никак не могла понять, как это – немцы совсем близко?!
Ленинград стал меняться. Неузнаваемо и неправдоподобно. Всё стало как декорация, но страшная и тревожная декорация: орудия, сетки. Когда шли колоннами мужчины, Татка, как и все, бежала смотреть, и было непонятно, что эти мужчины уже солдаты. На них ни формы не было, ни автоматов в руках. Просто идут и идут, и лица у них – какие-то непонятные. Потому что в одной колонне, которая старалась маршировать в ногу и слаженно, но получалось не очень, шли и совсем-совсем мальчики, и мужчины с морщинами на лице и венами на руках, и с седыми висками.
Несколько дней они так и сидели «на чемоданах», ожидая, когда отец велит срочно отправляться на вокзал. А потом, Татка помнит, как отец расстроенно, досадливо, тихо ругал себя, что он должен был, должен был отправить их с первыми же эшелонами от завода! С первыми!
А теперь хотя поезда, кажется, ещё ходили, уезжать опасно. Часть эвакуированных детей вернули в Ленинград из области. И теперь оттуда же беженцев собираются везти в Ленинград.
– Не от фашистов бежали, понимаете? – обводил отец взглядом комнату. – Навстречу, понимаете?