Светлана Шевченко – Жить. Сборник (страница 4)
***
Шум моторов все пропустили, кажется, кроме Татки. Она вся подобралась, отчего-то быстро взглянула на Татьяну и поняла, что Татьяна услышала звук ещё раньше: она чуть подалась вперёд и провела пальцами по кудрям. И эта её улыбка, блуждающая, неясно кому предназначенная, как будто она улыбается чему-то внутри себя, так изменила её лицо. Красивое, то самое, породистое лицо стало таким молодым, как будто ей лет не больше, чем этим девушкам, что спорят сейчас за столом. И все загалдели ещё громче, когда звук стал слышнее, и машины – почему-то две, одна за одной мелькнули за кустами и наконец остановились у калитки.
– Ур-ра! – продолжал дурачиться Петька и звонко чмокнул в щёку одну девушку и сразу следом – влюблённую в него Наташу, которая только что горячо доказывала, что будет летать, и она тут же порозовела. – Встречаем старших товарищей, передовиков производства, нашим старшим товарищам – троекратное ура, ура!
И они кричали и хлопали, но у Татки внезапно стало холодно и тоскливо внутри, потому что ни папа, ни дядя Олег не улыбались.
Но дело даже не в этом, просто они так шли рядом, даже в узкую калитку как будто плечом к плечу вошли. И лица у них были какие-то одинаковые, и глаза, и руки, и шаг – какой-то маршевый как будто. Остановились.
Все ещё не видели того, что успела увидеть Ната. Галдели, смеялись и наперебой выкрикивали «здравствуйте!», махали руками.
Отец поднял руку, а Татке стало совсем не по себе, такое было у него лицо. Такое, что это лицо было даже страшнее, чем тогда, когда он стоял около умершей мамы.
Он повёл шеей, дёрнул ворот рубахи, обвёл всю их развесёлую компанию взглядом, и тогда сменилось резко выражение его лица. И Татка мгновенно вспомнила. Как ветер повредил дерево в саду. Это было какое-то большое и красивое дерево, и его все любили, и Татка всё пыталась вспомнить, что же это было за дерево? Папа любил его особенно. И как бы Муся не говорила, что это дерево совершенно бесполезно, папа его защищал. Когда ветром его повредило, рубить было уже необходимо, потому что опасно держать его в саду. Оно может завалиться на дом. Или на близнецов. И папа смотрел на дерево и вокруг так же, как теперь. Стоял, примеряясь к топору и пиле, смотрел – не хотел рубить.
– Война, – взмахнул топором и вонзил в ствол, который даже не дёрнулся сначала. – Война, – с силой повторил отец.
И только тогда дерево звонко ойкнуло, и где-то вслед – охнуло глухим эхом. И не сразу Ната поняла, что это не дерево. Это кто-то из девчат.
И все, кто только что был за столом в саду, и к чьим лицам Тата уже присмотрелась, привыкла, вдруг стали странно далёкими. Она скользила, скользила по ним, выхватывая каждого по отдельности.
Татьяна – распахнутые глаза, дрогнувшая нижняя губа, которую тут же прикусили зубы, и тонкие пальцы у горла.
Петька – вдруг ставший таким молодым, как мальчишка, совсем-совсем мальчишка, и у него топорщились глупо волосы: просто пшеничная прядь, которую он перед тем теребил, запуская пятерню в волосы, встала дыбом.
Элла – застывшая, как мраморная статуя, и только ноздри породистого носа трепещут, и губы становятся жёсткими, а пальцы вдруг пробегают по вороту, как будто наигрывают мелодию на пианино.
Постаревшее, отяжелевшее лицо Муси, с каменным взглядом, направленным в неправдоподобно расслабленные расставленные руки на столе.
Скромная Наташа-«лётчица», тихая, как всегда, но с резко заострившимися чертами: стали тонкими губы, нос.
Виктор! Где Виктор? Кажется, Татка сказала это вслух, потому что тут же крепкая рука обхватила её плечо, и стало тепло, и он выдохнул в затылок и в щёку:
– Тихо, тихо, – и другой рукой сжал её ладонь.
Это длилось меньше секунды. Тишина, застывшие медленные лица и разом, как бывает во время грозы, когда мертвенную тишину разбивают шквал, ливень, молнии, все заговорили вместе, нервно, перебивая друг друга.
– Мальчики, ну что же вы? Надо ехать домой, домой! – в чьём-то голосе отчётливо звенели слёзы.
– А пакт?
– Когда?
– Где?
Папа и дядя Олег спокойно, как будто ничего не случались, уверенно отвечали на вопросы.
Тата слышала только обрывки: Молотов, без объявления, пересекли, бомбили…
Глава 2.
До войны Муся больше всего любила патефоны и радио. Она была малограмотна, так и не освоила письмо и беглое чтение, и всё, чему могла научиться, черпала из граммофонных пластинок и радио. Буквы запомнила разве только ради того, чтобы прочитать афишу. Но давались они ей с огромным трудом. Зато считала Муся так, что, пожалуй, никакой школьник или студент посчитать не смогли бы. А сколько раз Тата злилась когда-то на Мусю! Ведь так просто – читать и писать!
В голове у Муси была жуткая каша. В тот день, 22 июня, когда она хотела слушать «Кармен» по радио, а оказывается, оперу не передавали, а передали, что началась война. И Муся волновалась, будут ещё передавать по радио оперы или нет?
Что бы они делали без Муси? Татка глотала комок, который никак не глотался в сухом горле. Они бы умерли. Все.
И в который раз Тата, теперь уже с безразличием – а когда-то с ужасом! – произнесла про себя слово «умерли». Умерли – это теперь совсем другое. Умерли – и умерли.
Каша в голове у Муси была историческая. И образовательно-культурная. Но у Муси, в отличие от всех от них, кто остался тогда в Ленинграде, был здравый смысл. У них не было, а у Муси был.
Хотя это неправда. Не только у Муси. Татка смотрит на свои руки, почти бесчувственные руки, и ищет глазами девушку, и сразу узнаёт среди других, и, втыкая самодельную лопату в землю, идёт к ней. Не сговариваясь, они вместе бредут со двора под арку и спускаются по ступеням вниз. Девушка достаёт папиросу, щурится. Крутит в тонких пальцах, мнет табак, лихо, по-мужски зажимает зубами мундштук и прикуривает папиросу, чиркнув спичкой. Папироса дрожит в пальцах.
Татка смотрит на девушку, у которой теперь всегда, всегда трясутся тонкие, такие красивые раньше, а теперь – все в цыпках, в корочках – пальцы, и Татка обнимает девушку за шею, утыкается носом в её висок.
Татка знает, что вспоминать нельзя, думать нельзя. Надо следовать всем гласным и негласным, общим, установленным и усвоенным каждым лично правилам, потому что тогда и только тогда можно выжить, но она не может ничего с этим поделать. Она вспоминает и думает, и открывает иногда обрывистый свой дневник, тщательно припрятанный. Потому что она никак не может понять, сколько ей на самом деле лет, и иногда ей кажется, что она всё-таки повредилась умом. И тогда она пытается восстановить события, потому что сойти с ума – это верная смерть, но хуже – это страшная смерть.
Татка прячет старательно от всех сам факт, что она припоминает и пытается соединить одни события с другими, потому что это тоже негласное правило – беречь друг друга, во что бы то ни стало – сберечь. Потому что люди умирали просто так. Просто потому что их некому было беречь.
Татка не усмехается, просто думает: «Я хотела быстрее стать взрослой. И вот мне было шестнадцать, а потом сразу стало много-много лет, я теперь старушка. И глупо мечтать, чтобы стало опять шестнадцать».
Но как бы ни силилась восстановить в памяти даты или хотя бы какую-то логичную последовательность событий, у неё не выходило. Всё мешалось, путалось.
Она совсем не помнит, как прошло лето. Оно было коротким, совсем-совсем коротким. А осени, кажется, вообще не было, как будто сразу после короткого лета наступила зима, такая большая, такая длинная, нескончаемая зима! Татка всю зиму думала, что весна никогда не настанет. Просто так и будет – всегда зима, потом, может быть, устрашающе короткое лето и снова – зима, зима, зима. Но осень определённо была. И лето было. Короткое лето.
***
Лето началось 22 июня. Татка почти не помнит, что было до этого дня. Тот дачный летний день, лица, родные и чужие, запомнились навсегда, а потом – всё мешалось. Ребята под бесконечный скулёж всё той же девушки, причитающей: «Ну надо же ехать домой, мальчики, домой! Ну что же вы!», – всё спрашивали и спрашивали Таткиного отца и дядю Олега, и не торопились уезжать. И никто не обращал на ту девушку внимания, потому что казалось, что папа и дядя Олег знают что-то важное – важнее, чем попасть домой.
Тогда Тата этого не понимала. Она готова была всех прогонять и повторять за этим скулящим голосом: «Ну что же вы! Вам же надо домой, домой!».
Потом все собирались, Татьяна паковала в газетные листы каждому несъеденные пироги и что-то ещё.
А Элка всё не уезжала и смотрела, смотрела на Виктора, который вместе с Петькой стали вдруг как близнецы, так дружно они всё делали. Носили, собирали, даже двигались, как в марше, синхронно.
Рядом с Элкой вился один из парней из класса, заискивал, и девушка какая-то сквозь зубы шипела: «Элла! Поедем уже, поедем!», – и оглядывалась брезгливо и боязливо, как будто вот-вот откуда-нибудь выскочат немцы.
И Татке так хотелось, чтобы эта породистая Элла уже уехала и перестала следить напряженно за Виктором и Петькой.
***
«Какие глупости тогда лезли в голову!», – думала теперь Тата и рыхлила, рыхлила неподатливую землю, про которую Муся в сердцах говорила: «Тут только снаряды растить, но не картошку! – и сокрушалась: – Чернозёму бы!».
Тата смотрела на бак с водой и специально оттягивала момент, чтобы подойти попить. Привычка. Привычка экономить всё, что можно сэкономить, сохранить: силы, воду, все деревяшки, которые только можно найти.