Светлана Лыжина – Проклятие Раду Красивого (страница 34)
Почему у меня вдруг появилась такая мысль? Даже не знаю. Наверное, так проявилось моё взросление, ведь то, что происходило между Мехмедом и мной, являлось не просто отношениями учителя и ученика, а отношениями старшего с младшим, и если я захотел нарушить порядок, значит, перестал мириться с ролью младшего.
У древних греков повелось, что учитель всегда был заметно взрослее ученика. Между ровесниками у греков происходило нечто другое... И вот мне надоело считаться младшим, поэтому я почувствовал себя способным делать то, что делает Мехмед.
Греки сказали бы, что теперь я могу найти себе возлюбленного, которого захочу учить. Но я не стремился к этому, а если кому и хотел преподать урок, так это султану! Вот была бы ему наука, причём полезная наука в отличие от тех, которые он преподавал мне.
Я не раз задавался вопросом, научил ли меня мой учитель Мехмед хоть чему-то полезному. И всякий раз приходил к заключению, что нет.
Например, я научился ублажать человека, который мне противен, и лгать человеку, которого люблю. "Ах, как бы мне в будущем отучиться делать так, ведь власть привычки сильна", — думал я с тоской.
А ещё султан научил меня думать, прежде всего, о моих желаниях, ни в грош не ставить чужие желания и даже чужую жизнь. Я научился этому, и оттого погубил Иоанна Сфрандзиса, и замышлял принести в жертву ещё одну жизнь ради мести Мехмеду. Я ведь искал, нет ли во дворце кого-нибудь из слуг, кто влюблён в меня. Искал. И заранее решил для своей цели отправить его на заклание.
"Мехмед не дал мне ничего полезного", — мысленно повторял я. Даже знание греческого и персидского языков, которые я выучил по воле султана, не дало мне мудрости, как следовало бы ожидать. Лучше б я изучал греческие сочинения святых отцов. К примеру, Иоанна Златоуста. Вступая в споры, я мог бы цитировать его в подкрепление своих доводов. И меня бы уважали за ум.
А вот если б я в качестве довода стал цитировать стихи Сапфо или диалоги Платона, меня подняли бы на смех и сказали, что я учился не тому! И с персидскими стихами вышла бы та же история. Я уже не говорю про стихи Мехмеда. Кому я мог цитировать их кроме самого Мехмеда!
"На что я потратил десять лет жизни! На глупости!" — думалось мне... и потому хотелось отомстить за эти потерянные десять лет, уязвить Мехмеда даже не в сердце, а уязвить его гордость. Для султана это оказалось бы гораздо ощутимее!
Я представлял, как напою Мухмеда допьяна, дам заснуть, переверну так, как мне нужно, и попробую оказаться внутри прежде, чем тот окончательно очухается от пьяного сна... Вот месть так месть!
Правда, несмотря на желание отомстить, я не знал, получится ли у меня совладать с собой, ведь для этого требовалось быть очень уверенным в себе, всё время сохранять твёрдость, причём не только твёрдость духа. Впрочем, если бы ничего не получилось, никто не стал бы наказывать меня за попытку, которой султан просто не заметил бы, а вот если б получилось, тогда...
Мне опять вспомнились рассказы о греческом наставнике Мехмеда, желавшем оказываться над своим учеником даже тогда, когда ученик стал султаном. "Наставник поплатился жизнью за свои желания, и ты тоже заплатишь за свой краткий триумф очень дорого", — сказал я себе.
Что Мехмед сделал бы со мной, если б понял, что я "взял верх"? Велел бы меня задушить? Наверняка. И именно это меня останавливало. Мне не хотелось умереть, когда мои мучения при султанском дворе обещали вот-вот закончиться.
Как видно, я врал даже самому себе, когда мысленно повторял, что ради мести не пожалею ничего. Пока Мехмед пропадал в походе, я чувствовал себя смелым, а стоило султану вернуться, как мне расхотелось жертвовать жизнью и показалось, что уж лучше потерпеть ещё немного, пока не окажусь на румынском троне.
Помнится, год назад я уже решил продолжать терпеть, когда узнал, что мне не нужно убивать султана, чтобы спасти брата. И вот я опять вернулся к этой мысли — к мысли о покорности. Покорность стала моей привычкой, и в этом опять сказывалась наука, полученная от Мехмеда, подчинявшего меня себе. Мерзкая наука!
"А когда окажешься в Румынии, неужели забудешь всё? — вдруг спросил чей-то ехидный голос у меня в голове. — Неужели не захочешь найти себе ученика, чтобы передать ему опыт того, что познал с Мехмедом? Ты сам говоришь, что власть привычки сильна". Помнится, я ужаснулся от подобной мысли, ведь моим учеником мог стать лишь отрок, и я должен был сломить волю выбранного отрока точно так же, как Мехмед когда-то сломил мою.
"Неужели я заставлю кого-то пройти через то мучение и унижение, через которое прошёл сам!? — мне стало действительно жутко, что я допустил возможность даже подумать о таком. — Нет! Нет! Я не чудовище. Не чудовище и не стану им, как бы Мехмед ни старался! И если уж я не возьму верх над султаном так, как хочу, то не сделаю подобного ни с кем".
Однако мне вспомнилось то, что говорилось у Платона — что бывают на свете отроки, имеющие природную склонность любить мужчин. Для таких отроков это естественно и правильно. Они сами стремятся к однополой любви, и даже когда вырастают, тоже предпочитают мужчин женщинам.
Увы, за все мои взрослые годы я не встречал ни одного подобного. И Мехмед не встречал, а ведь он искал очень старательно. Не потому ли султан так стремился объединить под своей властью все осколки великой греческой империи — Константинополис, Морею, Трапезунд и другие? Возможно, Мехмед хотел найти в этих осколках тех, о ком говорил греческий философ Платон — хоть бы одного мальчика, которого не пришлось бы заставлять.
Я подумал, что, если б встретил такого мальчика, то приблизил бы к себе, потому что одному ему очень трудно жилось бы на свете. Я чувствовал, что и сам теперь не вполне таков, как большинство юношей. Я не хотел никого принуждать, но если б встретил того, кто добровольно исповедует любовь, ценившуюся Платоном, то восхитился бы смелостью исповедующего.
Да, теперь, когда восторжествовала новая этика, христианская, требовалось обладать не только природной склонностью, но ещё и большой смелостью, чтобы идти по тому пути, по которому тебя влечёт природа... и верить, что таким тебя создал сам Бог.
"Ведь создал же Бог прекрасного ангела по имени Люцифер, — говорил я себе. — Бог знал, что Люцифер окажется склонным к бунту, но всё равно создал этого ангела. Так не затем ли Бог создаёт людей, про которых говорил Платон? Возможно, Бог хочет, чтобы они тоже низверглись, как ангелы с небес. Если Богу понадобились демоны, то зачем-то нужны и такие люди".
Однако даже во времена Платона далеко не каждый имел особые склонности. Вот почему мне в отличие от султана совсем не хотелось считать те давние времена идеалом.
Я слишком хорошо понимал, что даже среди древних греков случались истории, подобные моей. Если мужчина видел красивого мальчика и начинал испытывать к нему страсть, то разве спрашивал этого мальчика о склонностях? Нет. Мужчина просто стремился остаться с этим мальчиком наедине, а дальше делал то, что хотел. Если оказывалось, что мальчик имеет особую склонность, то ура — этим двоим посчастливилось найти друг друга. А если нет? Тогда мужчина ломал волю мальчика, а затем убеждал себя и его, что ничего не ломал, не проявлял насилия, а просто "помог понять" природу любви между мужскими началами.
Возможно, в некоторых случаях мальчик начинал искренне верить в это. Легко поверить, если так говорит не чужак, а тот, кого ты хорошо знаешь — твой родственник, школьный учитель или же высокородный господин, которого ты уважаешь и считаешь добрым.
А если мальчик всё-таки не верил, но мужчина имел возможность видеться с ним дальше, то разве этого мальчика оставляли в покое? Нет. И его жизнь становилась подобна моей — вечное притворство, выклянчивание подарков, стремление сбежать, мысли о смерти или об убийстве. "Разве у меня есть право обречь кого-то на такую жизнь?" — спросил я себя, и ответ был "нет".
* * *
В последующие дни я пришёл в гости к Марии Гаттилузио вместе с Мехмедом ещё раз, но мы беседовали уже не о давних греческих нравах. Беседа оставалась пристойной, потому что нас слушал ребёнок.
Всё началось с того, что султан, по приходе обменявшись с Марией положенными приветствиями, вдруг спросил:
— А где же твой сын?
Я впервые узнал об этом ребёнке от своих слуг и, помнится, удивился. Казалось естественнее, если б у сорокалетней Марии оказался взрослый сын, которому уже исполнилось лет шестнадцать или даже двадцать. А ведь ему было всего шесть с половиной! Поэтому он жил в гареме с матерью...
— Он здесь, — сказала Мария, отвечая на вопрос Мехмеда, и позвала по-итальянски. — Алезио! Алезио!
Из павильона, держа за руку одну из служанок, вышел маленький мальчик — очень милый темнокудрый мальчик в турецкой одежде — и когда служанка подвела его совсем близко, он не смутился, а с любопытством оглядывал меня с Мехмедом большими карими глазами.