Светлана Ильина – Слепые и зрячие (страница 2)
— Вот скажи, батюшка, — подшаркивала к аналою какая-нибудь матрона престарелая, — я глуховата стала, не разобрала… Чегой-то ты нонче сказал про ниву… энту Христову? Кто ж на неё, родимую, плевал?
— Да не плевал, а много плевел, — в ухо, спрятанное под слоем платков грязно-серого цвета, разъяснял Елизарий, — сорняков, значит. Поняла?
— Ага, ага, — кивала она, — так что ж получается, в раю тоже сорняки растут?
— Мать, ты вообще ничего не понимаешь? — закипал Елизарий, — нива Христова — это мир наш христианский, но враг рода человеческого, дьявол то есть, и среди нас вражду сеет. Плевелы эти… Понятно тебе?
— Батюшки-светушки, — старуха испуганно крестилась и оглядывалась на прихожан, выходящих из церкви, высматривая “плевелы”, — свят, свят, свят… Чур меня…
Общее настроение паствы тоже удручало Елизария. Если на службе стояли одни его крестьяне, которых Елизарий воспитывал, как мог, — ещё куда ни шло — порядок блюли. Но если уж заезжали из города — считай, служба пропала. Никакого благоговения: детишки бегали, груднички орали, бабы их тетёшкали “пш, пш”, шипя, будто змеи, отчего дети не замолкали, а продолжали орать, пока их не вынесут на улицу. Да и взрослые, не стесняясь, обсуждали свои дела, будто и не на службе стоят.
В такие минуты Елизарию было особенно тоскливо — всё чаще ему казалось, что народ Бога вовсе не ищет, а посещая церковь, исполняет скучную повинность.
Выручал батюшку лишь староста, добровольно подвизавшийся в лавке. Владелец мельницы — Водовозов Назар Ермолаевич — обладал высокой, мускулистой фигурой и был нетороплив в шаге и речах. И борода, и брови, и усы его когда-то были тёмными, а с возрастом будто присыпались мукой, но по-прежнему грозно кустились над карими строгими глазами.
Как услышит Назар Ермолаевич шум и возню, сразу выйдет из лавки, подойдёт к нарушителю да строго глянет из-под густых бровей. Детки тотчас испугаются и спрячутся за мамку, а бабы так и замрут со свечкой в руках, будто и не надобно им никуда протискиваться через толпу.
После очередной обедни с дьячком, провонявшим перегаром и клирос, и алтарь, Елизарий еле доплёлся домой и рухнул на лавку.
— Господи, если я хоть немного Тебе нужен, помоги, — вздыхал он, поглаживая кошку Муську, — а если не нужен, то возьми жизнь мою. Нет моих сил. Не нужен я здесь никому, зря только землю топчу.
А тут ещё и кости разнылись от апрельской сырости.
— Боже милостивый, — сокрушался Елизарий, глядя из окна на вязкую, белесую дымку, расползавшуюся по кладбищу и каждую ночь подбиравшуюся к дому, — пожалей мои старые кости…
Чувство вины за ошибки прошлого опутывало всё сильнее, и не было сил выбраться из этой паутины. Вековые деревья корявыми ветками по ночам скребли по крыше, и Елизарию чудилось, что он слышит тихий, но назойливый шёпот, напоминающий о содеянном.
— Чего ты смурной такой, батя? — окликал его староста, — весна, Пасха, а ты насупился. Али болеешь?
— Болею, — цедил Елизарий.
Но болело не тело, а душа.
Сам того не подозревая, ещё больше разбередил его душу близкий друг — Поликарп Петрович. Неделю назад зашёл на чаёк поздним вечером, стал распрашивать про прошлое житьё-бытьё, и завспоминал Елизарий, расчувствовался, фотографические карточки, уже пожелтевшие, достал. Как увидел покойную матушку-красавицу да себя молодого, так и защемило сердце.
— Вот ведь, Поликарп, даже у преступников срок наказания заканчивается, а меня Господь, видать, здесь схоронить решил. Уже не узнаешь меня, былого, — с горечью бросил Елизарий, подавая приятелю карточку.
— А ведь ты мне, отче, так и не рассказал, за что тебя сюда консистория-то определила? — вглядываясь в снимок, спросил тот.
— Сложно сказать… — повёл плечами Елизарий, — за нрав мой упрямый, похоже, да за прямоту… Давай карточку, уберу… Ну, если интересно, слушай… Отец мой, дьякон Илия, Царство ему небесное, состоял при кирасирском полку Ея величества императрицы Марии Фёдоровны в нашей родной Гатчине. Я частенько с ним ходил на молебны, и с обычаями полковыми знаком. Офицеры там, не чета другим, честь свою блюли, солдатиков не били, даже бранными словами не полагалось ругать.
— Ну уж скажешь, — ухмыльнулся полицмейстер, — без этого никак не можно, не поймут солдатики.
— Тебе, конечно, виднее, а только я сам слышал, как полковник распекал какого-то не в меру горячего офицера… Нет, всё ж полк Ея величества… Нравы благородные там. Так я по стопам отца, считай, пошёл — полковым священником стал.
— Много поездил?
— Много… Ох и поскитались мы с матушкой… В Брест-Литовске начали, потом в Сибирь, а напоследок меня в Гродно отправили. Оттуда уж сюда попал.
— Гродно… Гродно… Не там ли при царе-батюшке Николае Павловиче восстание поляков началось?
— Там, — вздохнул Елизарий, — кажется, уж больше пятидесяти лет прошло, а злоба людская в сердцах, словно змея, затаилась. Командир-то наш и сам оттуда родом. Часть в строгости держал, а по мне — так его строгость больше на жестокость походила. Ну не мог я молчать, веришь ли, Поликарп?
— Верю, верю, отче, не горячись, рассказывай.
— Во всех своих бедах, так уж повелось, винят нас, духовенство. Мол, мы, кутейники, только и пьянствуем, вместо того, чтобы народ воспитывать. А я, вишь, у нашего полковника был словно бревно в глазу.
— Это почему же?
— Дак, не пил и по причине бедности в карты не играл, а с матушкой мы жили душа в душу…
— Так чего ж он тебя невзлюбил?
— Я же говорю, за солдатиков ходатайствовал. Он в карцер определит кого-нибудь, а то и под суд, а я пытаюсь смягчающие обстоятельства найти.
— Как адвокат, что ли?
— Ну, пусть так, — кивнул Елизарий, — а кто же за них, бедолаг, заступится? Вон, у последнего, помню, отец помер. Солдатик письмо получил, выпил с горя. А пьяным сгоряча маленько офицера какого-то поколотил… Солдат-то высо-о-о-кий да плечистый был, кулачищи будто у кузнеца. А может, он и был кузнецом-то… не ведаю. Так вот… Его уж расстрелять грозились! Слыхано ли дело?
— Ну ты скажешь, отец, это ж армия, там порядки не то, что на гражданке.
— Эх, Поликарп, порядки везде должны быть Христовы! — загорячился Елизарий, — нельзя из-за одной провинности человека жизни лишать!
— Так помогло твоё заступничество?
— Помогло, — улыбнулся Елизарий, остывая, — его в другую часть отправили, там, вроде, как-то по-другому наказали, не расстреляли. Но с тех пор полковник всё повода искал на меня жалобу написать. И вот ведь что удумал…
— Неужто напоил сливовой настойкой? — с хитрой улыбкой спросил приятель, кивая на початую бутылку сливовицы.
Елизарий почувствовал, что покраснел.
— Такую только твоя благоверная делает. В армии пьют другое… Нет, полковник решил меня осрамить перед всем полком. На день части, после торжественного молебна, вдруг садится рядом со мной местный ксендз. Там же, в Гродно, полно этих костёлов… Наш полковник, видимо, давно мечтал из православия к католикам перейти, вот и водил с ним знакомство. Я уж не раз его видел в компании с этим… ксендзом… Погодь, как же звали его? А, Франциск. Да, ксендз Франциск. Симпатичный пожилой, аккуратненький, вежливый. Уж как полковник хотел нас поссорить, не понимаю? Хотя нет, тот-то был вежливым, но пытливым, а вот я горячим.
— И что дальше?
— А дальше… Разговор-то быстро затеялся. Ксендз этот про воссоединение наших церквей заговорил. После 1905 года как объявили про веротерпимость, так мно-о-гие в этих местах обратно в католичество перешли. Ну, мне, сам понимаешь, это не нравилось… Так, к слову, помянул я Достоевского. Мол, почитайте его Легенду об Инквизиторе. Фёдор Михайлович не в бровь, а в глаз, как говорится, ваше католичество и обличил.
Глаза полусонного приятеля, сомлевшего от тепла натопленной печки и выпитой сливовицы, округлились.
— Ну, отче, ты загнул… Достоевский-то причём тут? Чего-то я запутался. Неужто из-за этого поругались?
— Да в том-то и дело, Поликарп, что не поругались, слава Богу. Мудрым оказался этот ксендз. Не в католичестве, говорит, дело, а в том, что любой человек, ставя выше всего хлеб и удобства жизни, попадает под власть такого инквизитора. Прав он, был, прав, — задумчиво усмехнулся Елизарий, — а я тогда погорячился, да и брякнул: что в их католической церкви свободы духа нет, потому как они Духа Святого принизили своим
— Мудрёно это, — проворчал Поликарп, почёсывая затылок, — разница-то в чём? И к чему нам разбираться-то?
— Да ты что! — вскинулся Елизарий, — разница огромная! Ведь, если Дух Святый от Отца и Сына исходит, значит, у Бога не три, а две ипостаси, а третья будто подчинённая, то есть тварная. Понимаешь ты это?
— Ну-у-у… понимаю, — покраснев от натуги, кивнул полицмейстер, — только нам-то что из этого?
— А то, родненький, что Дух Святый — Господь Утешитель, по православному равнозначное лицо Святой Троицы и, по слову Христа Господа, Сам дышит, где хочет. И все мы можем Его, Утешителя, призвать и освятиться. С Духом Святым мы все свободны, в отличие от католиков, каждый внутри себя совесть, просвещённую Им имеет, и если слушает её, то и зрячий вполне, — Елизарий перевёл дух. — Так я пастырю это и сказал. А полковник услышал и громко так спрашивает: “Так вам, батюшка, наши законы-то не указ?” Я-то, нет чтобы промолчать, не утерпел: “Законы я почитаю, а вот жестокость считаю беззаконием, ваше превосходительство”. Помню, ксендз на меня посмотрел и головой грустно так покачал: мол, умный вы, батюшка, да жаль — горячий больно. На свою голову неприятностей насобираете.