Светлана Ильина – Агапэ (страница 2)
— Денег небось не шибко заработаешь, вот если б торговлишкой промышлял… Отец согласия не даст.
— Увидишь, приеду через месяц, не узнаешь меня, — сердито ответил он.
Вот и приехал. Домой к девушке зайти не решился, всё стоял-высматривал, не выйдет ли Марья. Так и стоял до вечера, совсем замёрз в плохоньком полушубке — зима выдалась морозной. Тени от забора становились всё длиннее, в деревенских избах свет зажгли, а её всё не было.
— Неужто не покажется? Договорились же…
Днём встретились в лавке. Марья зашла первой — он за ней.
— Выйдешь вечером? — шепнул он, — буду ждать возле сарая.
Она только зыркнула изумрудными глазами, ответить при лавочнике, навострившем уши, постеснялась.
И вот он ждал. А тут вдруг набат… И Марья, и родители кинулись первыми, благо, жили ближе всех. За ними побежал и Иван. Теперь снова в тени стоит и ей любуется.
Марья за два года ещё больше вытянулась, фигурка что тебе статуэтка, какие господа на полки ставят, а уж лицом всегда была люба…
— Марья, Марья, люблю тебя, — шептал он.
Она словно почувствовала — заозиралась, платок поправила, плечиком повела…
— Нет, с согласия твоего отца или без, а будешь ты моей. Декрет не даром выпустили — теперь родителей спрашивать не обязательно. Да и венчаться тоже. Комнату в новом году уж точно дадут, туда я тебя и увезу, — повеселев, решил Иван.
Глава 2
Рождество Христово всей деревней готовились справлять шумно, будто и не было ни революции, ни войны. Правда, мужиков поубавилось и прибавилось чёрных вдовьих платков. Но в целом за три военных года деревня без дикого пьянства и драк будто даже похорошела. Из города приезжала мануфактурная лавка, и на пособия за мобилизованных кормильцев бабы покупали и патефоны, и картины, и наряды. Так было до осени 1917 года. После революции в воздухе повисло странное волнение или растерянность — что же дальше? Что новая власть придумает? Однако пока всё шло по-старинке.
На праздничной обедне на радость Елизарию набился полный храм. Чудотворная икона посверкивала серебряным окладом с разноцветными каменьями, и Божия Матерь, будто Царица в дорогом одеянии, милостиво оглядывала приходящих к Ней.
Всё было чинно, если бы не Сенька-дурачок. Давно уж Елизарий хотел с ним поговорить, а тот будто прятался от него. А если и сталкивался с Елизарием, то всё загадки загадывал:
— Ходит хам по лавке в каменной рубашке. Выйди, хам, вон! Чуешь, Елизарий? Выгоняй хама!
Слышал Елизарий когда-то эту загадку про дым, да только Сенька так яростно в окно грозился своей клюкой, что чувствовалось, что хамом он человеческую душу называет.
— Скажи толком, мил человек, — не выдержал Елизарий, — чего тебе Господь-то открыл? Кто хам-то?
Но Сенька только хитро улыбался и, затянув покрепче верёвку на худых, протёртых штанах, быстро шлёпал босыми ногами восвояси.
А сегодня новый номер выкинул — принёс в храм с улицы целый мешок щепок и стал возле каждой иконы рядом класть, будто подарок какой.
— Ты что же, охальник, делаешь? — возмутились бабы, — чего тут мусоришь? А щепки зачем? Никак пожар решил устроить? А ну, кыш отсюдова!
Назар Ермолаевич всё слышал, но не мог отлучиться из алтаря.
— Что там Сенька-то опять учудил? — после службы устало спросил Елизарий, снимая облачение.
— Так это… давай, отец, помогу… Сенька-стервец возле каждой иконы щепок набросал… Убирай теперь за ним. Вот ведь дурень.
— Не скажи, Назар, — покачал головой Елизарий, — не простой он дурень, а человек Божий. Знак это.
— Скажешь тоже, батя, — Божий… Обыкновенный умалишённый, а ты — знак, знак… Что за знак-то?
— После поймём. Пошли, Назар, помогу тебе убрать.
— Да иди домой уж, отец, бабы приберут. А гармошку-то слышишь? Ишь, наяривает Петька Ломовой. На левой руке два пальца осталось, а играет, будто пятью.
В худое, щелястое алтарное окно донеслась залихватская музыка с площади возле трактира. Несмотря на рождественский мороз, деревенские веселились. Елизарий усмехнулся.
— С войны вернулся, чего ж не радоваться? Да и вообще — праздник всё-таки.
Однако сам Елизарий не особо радовался. Как началась Великая война, так и навалилась на сердце тяжесть. Молился он вместе с бабоньками за их благоверных, а у самого душа скукоживалась от скорбных мыслей, от того, что вокруг творилось. Изменился народец, озлобился. То ли после войны, то ли после революций этих проклятых мужик стал на себя не похож — ни тебе сердечности, ни простоты. В глазах появилась настороженность, будто у зверей диких.
В городе пошли аресты. Елизарий волновался за Поликарпа — всё ж царской власти служил. Арестовать его могли со дня на день. А ещё нет-нет и прорывались слухи про убитых священников да разорённые храмы.
Боялся ли и он смерти? — спрашивал себя Елизарий, — наверное, да, как все… Но душа плакала не из страха за свою жизнь, а за Россию… Тяжелее всего, тяжелее страха смертного было людское озлобление, что подобно ядовитому туману расползалось по городам и весям. Не осуждал Елизарий людей, но не скорбеть не мог. Ясно видел, что, подобно допотопному человечеству, висел над Русью приговор Божий.
— Летим в тартарары, Господи, — шептал он на молитве, чувствуя собственную бездерзновенность, — и знаю, что не Ты, а мы, окаянные, от Тебя отдаляемся. Господи, а где же Твоя любовь? Не изменился же Ты, Господи… Пресвятая Богородица, неужто нет надежды?
Умоляющий голос его казался одиноким и слабым, бессильно падающим на землю.
Радовала лишь Оранская икона Божией Матери. Будто поднятое знамя в разгар битвы, она влила новую жизнь в приход. И как это он хотел её под спудом скрыть, безумный? Хорошо, тогда Сенька в набат вдарил…
Поскрипывая валенками по хрустящему снежку, Елизарий в раздумьях дошёл до дома и остановился, поражённый.
В маленьком саду, где кроме старых яблонь и груш ничего и не росло, приключилась неприятная оказия — корявая ветка высокой груши под тяжестью налипшего снега сломалась, упала на дом, да и зацепилась за крышу.
— Хорошо хоть стекло цело, — оглядывая сучковатую корягу, пробормотал Елизарий.
Он осторожно потряс её за конец, но ветка прочно зацепилась за край дранки. Окно, и так маленькое, теперь было полностью перекрыто.
Почесав в затылке, Елизарий пошёл за лестницей. Благо, летом трубочиста вызывал, так и осталась небольшая стремяночка после него. Чем ждать подмоги, лучше уж самому по-быстрому справиться…
В деревне вокруг гармошки то водили хоровод, то пускались в пляс. Иван, стоя в одиночестве у плетня, всё высматривал Марью, но та чего-то задерживалась. Наконец, в группе разнаряженных девчат показалась и она — румяная от мороза, в новом платке под стать красным щекам, в щегольских сапожках.
— А ну-ка, Петька, частушки не забыл? — со смехом спросила она гармониста, подходя ближе.
— Я-то нет, а ты, красавица?
— Ну послушай…
По полу хожу,
Мне не находиться,
Я на милого гляжу,
Мне не наглядиться.
— Это на меня, надо полагать? — со стоном стянул гармошку Петька.
— На тебя, на тебя, — загалдели девчата, а Марья снова звонко, высоко заголосила, идя плавным шагом по кругу:
Ох, ох, не дай бог
В солдата влюбляться.
Усы колки, как иголки,
Лезет целоваться.
Ох, ох, не дай бог
С рабочим знаться.
Руки в дегте, сам в вару,
Лезет целоваться.
— Я хоть и солдат, а усы у меня мягкие, — Петька, держа гармошку одной рукой, другой схватил Марью за руку.
— Ну-ка, ты… — подскочил Иван, — не про тебя такая краса.
— Про тебя, что ли? — зло прищурился гармонист, отпуская девушку, — ишь, завидный жених нашёлся…
Иван хотел ответить, но Марья отбежала к девчатам, и он испугался, что опять потеряет её.
— После договорим… Марья! Постой!