Светлана Дроздова – Легенда о Зеркальном Королевстве. Книга 2 (страница 11)
Он сидел, глядя на неё, и думал о том, что если бы не она, он умер бы там, в пещере. Не от видений — от отчаяния. От того, что понял: он не один. Рядом есть кто-то, кто тоже боится, но не показывает. Кто тоже устал, но идёт дальше. Кто тоже проклят, но не сдаётся.
Она была красивой — той странной, болезненной красотой, которая бывает у людей, которые слишком много видели и слишком мало спали. Красотой умирающего пламени. Красотой последнего листа на осенней ветке. Эйнар смотрел на неё и думал: «Мы похожи. Оба изгои. Оба проклятые. Оба не умеем просить помощи и не показываем слабость. Может, поэтому мы встретились. Может, поэтому мы идём вместе. Может, это — не случайность, а судьба».
Он не верил в судьбу. Он верил в причины и следствия, в следы на снегу и в видения в отражениях. Но сейчас, глядя на эту спящую девушку, на её бледное, измождённое лицо, на её руки, сжимающие посох даже во сне, он почувствовал, что в мире есть что-то большее, чем просто причинно-следственные связи. Что-то, что нельзя объяснить ни даром, ни проклятием, ни настойкой немоты.
Что-то, чему ещё не было имени.
Часть вторая: Первая попытка
V
Он сидел, прислонившись спиной к холодному, шершавому камню, и повторял про себя слова. Просто так, для тренировки. «Я. Ты. Мы. Они. Идти. Стоять. Спать. Есть. Жить. Умирать. Надеяться. Бояться».
Слова крутились в голове, как белки в колесе, но когда он пытался произнести их вслух, из горла вырывался только хрип или кашель. Иногда — невнятный, горловой звук, похожий на мычание больного животного. Эйнар злился на себя, на свою слабость, на своё проклятие, и эта злость помогала. Она заставляла его пробовать снова и снова, даже когда горло горело, а связки отказывались слушаться.
— Э-э-э, — выдавил он. — А-а-а. О-о-о.
Гласные. Самые простые звуки. Те, с которых начинают учиться говорить дети. Он чувствовал себя ребёнком — беспомощным, глупым, слабым. Но он не был ребёнком. Он был охотником, изгоем, человеком, который видел смерть в отражениях. И он не имел права сдаваться.
— А-а-а, — повторил он громче. Голос сорвался, превратился в кашель — глухой, утробный, с металлическим привкусом во рту. Он отвернулся, сплюнул в снег. Мокрота была розовой, с прожилками крови — следы того, что голос ещё не вернулся окончательно.
Ирис спала. Неспокойно, с вздрагиваниями, с тихими, жалобными стонами, которые вырывались из её горла, когда ей снилось что-то страшное. Эйнар не будил её — знал, что она не выспалась уже много дней, что её тело нуждается в отдыхе больше, чем в еде, что если она не поспит сейчас, то завтра просто упадёт и не встанет.
Он смотрел на неё и вспоминал, как в детстве учился читать. Мать показывала ему буквы, вырезанные на деревянных табличках. «Это — «А», — говорила она. — Это — «Б». Запомни, сынок. Буквы — это ключи. Они открывают двери. Двери — в другие миры». Тогда он не понимал, о чём она говорит. Думал, что другие миры — это сказки, которые рассказывают у костра, когда за окном воет вьюга и снег засыпает окна до самой крыши. Теперь он знал: другие миры — это отражения. А буквы — это слова. А слова — это голос. А голос — это он сам.
— Ирис, — попытался сказать он. Вместо «Ирис» получилось невнятное «И-и-и», похожее на писк комара. Он попробовал снова — «Ир-р-р». Третий раз — «И-рис». Почти. Четвёртый — «Ирис».
Она не проснулась. Только вздохнула во сне, повернулась на другой бок и затихла.
Эйнар повторил её имя ещё несколько раз, тихо, почти шёпотом, наслаждаясь тем, как звуки складываются в слово, а слово — в образ. «Ирис». Как цветок, который растёт на болотах, синий, с жёлтой сердцевиной. Ядовитый. Или нет? Он не помнил. Ему казалось, что это имя — предзнаменование. Или проклятие. Или просто имя, которое ничего не значит, но будет сниться ему по ночам.
Он попробовал своё имя. «Эй-нар». Получилось лучше, чем он ожидал — хрипло, но разборчиво. «Эйнар». Он не называл себя вслух уже много дней — с тех пор, как Хельга влила ему в горло настойку немоты. За это время он почти забыл, как звучит его собственное имя. Теперь оно возвращалось — чужое, надтреснутое, но своё.
— Эйнар, — сказал он громче. — Я — Эйнар.
Голос сорвался на последнем слоге, и он закашлялся — долго, надрывно, с хрипом и свистом. Из глаз брызнули слёзы — не от боли, от напряжения. Он вытер их рукавом — рукав стал мокрым, красным от крови, которая всё ещё сочилась из раны на левой руке.
— Не торопись, — сказал он сам себе. Шёпотом, потому что громче не мог. — Голос вернётся. Не сегодня — завтра. Или послезавтра. Связкам нужно время.
Он не знал, правда это или ложь. Но он должен был верить. Потому что если он перестанет верить — он рассыплется в прах, как те дома, как та река, как та деревня. Станет частью этой серой, мёртвой равнины, которая ждёт только одного — чтобы кто-то пришёл и вспомнил, что когда-то здесь была жизнь.
Он будет помнить. Пока может.
VI
Через час, когда небо на востоке начало светлеть бледной, болезненной желтизной, Ирис открыла глаза. Посмотрела на него — спросила взглядом.
— Ты спал? — спросила она.
— Нет, — ответил он. Слово получилось коротким, рубленым, почти без хрипа.
Она удивилась — брови поднялись, глаза расширились.
— Ты говоришь, — сказала она. — Почти без хрипа.
— Почти, — согласился он. — Ещё больно. Но говорить можно.
Она села, разминая затёкшие плечи. Посмотрела на него долго, изучающе, как смотрят на карту, на которой обозначено не только настоящее, но и будущее.
— Что ты чувствуешь? — спросила она.
— Усталость, — ответил он. — И... облегчение. Как будто я нёс мешок с камнями десять лет, а теперь снял его и могу выпрямиться.
— Десять лет, — повторила она. — Ты десять лет не мог говорить? Нет, ты мог. Ты просто молчал. Это другое.
— Я молчал, потому что нечего было сказать, — ответил он. — Или потому, что никто не хотел слушать. Какая разница?
— Разница есть, — сказала она. — Молчание, когда есть что сказать, — это страх. Молчание, когда нечего сказать, — это мудрость. Ты всегда знал, что сказать. Просто боялся.
Она не ждала ответа. Встала, опираясь на посох, подошла к выходу из расселины, выглянула наружу. Снег перестал идти, но небо оставалось серым, низким, тяжёлым. Вдалеке, на западе, чернели скалы — те самые, из которых они выбрались. Между скалами и их убежищем — пустота. Ни следа, ни тени, ни движения.
— Чисто, — сказала она. — Пока.
Она вернулась, села рядом, достала из кармана флягу — последнюю, с остатками воды, — сделала глоток, протянула ему.
— Пей, — сказала она. — Сегодня нам идти дальше. Нужны силы.
Он взял флягу, сделал глоток. Вода была холодной, с привкусом железа — того самого, который появляется, когда долго держишь её в железной фляге. Но она была живой. Не как прах. Не как пустота.
— Где Серая Стрела? — спросил он, возвращая флягу.
— Не знаю, — ответила она. — Я не чувствую его. Может, ушёл. Может, затаился. Он умеет ждать.
— Он не уйдёт, — сказал Эйнар. — Он будет ждать. На открытом месте. Когда мы выйдем из скал.
— Знаю, — ответила она. — Но другого пути нет.
Она протянула руку, чтобы помочь ему встать. Он взял её за руку — холодную, дрожащую, — и поднялся. Отцовы сапоги держали тепло. Лук был на плече. Стрелы — в колчане. Нож — на поясе.
— Идём, — сказал он.
Они вышли из расселины.
VII
Склон был крутым, усыпанным мелкими камнями, которые осыпались под ногами, грозя увлечь за собой. Эйнар шёл первым, выбирая путь, Ирис — за ним, опираясь на посох. Они не разговаривали — берегли силы. Только дыхание — хриплое, частое, с присвистом, — нарушало тишину.
Эйнар думал о том, что он скажет, когда голос вернётся окончательно. Не Ирис — другим. Тем, кто встретится на пути. Тем, кто будет бояться. Тем, кто назовёт его Мороком. Он хотел сказать: «Я не враг. Я просто человек. У меня есть дар, которого я не просил. Я не хочу вам зла. Я хочу только одного — чтобы вы не умирали там, где я мог бы вас спасти».
Но слова застревали в горле, не успев родиться. Он не знал, сможет ли сказать это вслух, даже когда голос вернётся. Слова были слишком тяжёлыми. Слишком правдивыми. Слишком опасными.
— Остановись, — сказала Ирис, когда они вышли на небольшой, ровный участок, где можно было перевести дух.
Эйнар остановился, опираясь на лук. Лук был старым, отцовским, из цельного куска тиса, вымоченного в оленьей крови и просушенного в дыму. Он помнил, как отец учил его стрелять. «Не дыши, когда стреляешь, — говорил отец. — Дыхание сбивает прицел. Выдохни — и в этот миг отпускай тетиву». Эйнар выдыхал. И стрелы летели туда, куда нужно. Всегда. Кроме того раза, когда он стрелял в человека. Тогда он промахнулся. Или не промахнулся — попал, но не туда, куда целился.
— Ты дрожишь, — сказала Ирис, беря его за руку. — Не от холода. От напряжения. Расслабься. Мы не на войне. Мы просто идём.
— Мы на войне, — ответил он. Голос его был хриплым, но слова прозвучали чётко. — С самого начала. С того дня, когда я увидел смерть Торкеля в серебряном кулоне. С того дня, когда меня назвали Мороком. С того дня, когда я взял в руки нож и убил человека.
Ирис посмотрела на него долго, изучающе. Потом сказала:
— Война кончится. Не сегодня — завтра. Или через год. Но она кончится. А мы останемся. Если не умрём.