Светлана Дроздова – Легенда о Зеркальном Королевстве. Книга 1 (страница 13)
Он никому не желал зла. Он ни разу не использовал свой дар против человека, даже когда его били. Он просто хотел жить — тихо, незаметно, в своей хижине на отшибе, охотиться, менять шкуры на соль и муку и не мешать никому. Но этого было мало. Этого никогда не было мало для тех, кто боялся. Потому что страх не насыщается. Он растёт. Он пожирает разум, как червь пожирает яблоко, и в конце концов от яблока остаётся только пустая кожура.
Эйнар допил настой, поставил ковш на полку. Поднялся.
Пора.
V
Он снял с гвоздя запасной мешок — тот, в котором носил шкуры на обмен. Мешок был сшит из грубой конопляной дерюги, когда-то серой, а теперь грязно-бурой от времени и крови. Внутри лежали шкуры — три оленьи, которые он выделывал всю прошлую неделю, и одна лисья, старая, прошлогодняя, но ещё хорошая. Лисью шкуру он берег для особого случая — может, сегодня она поможет выменять побольше соли.
Он пересчитал шкуры ещё раз, хотя знал, что их три. Оленьи — две тёмные, зимние, с густым подшёрстком, и одна летняя, потоньше, но без дыр. Лисья — рыжая, с белым кончиком хвоста, мягкая, как пух.
Бранн оценит. Бранн всегда оценивал честно — не потому, что был добрым, а потому, что знал: если занизить цену, Эйнар уйдёт к другому старейшине, в соседнюю деревню, а это невыгодно. Бранн был не глуп. Жадный, но не глупый.
Эйнар взвалил мешок на плечо, проверил, хорошо ли затянута горловина. Затянута.
Он подошёл к двери, положил ладонь на щеколду.
Вздохнул.
— Идём, — сказал он сам себе. — Не впервой.
Толкнул дверь.
Часть вторая: Дорога
VI
Лес встретил его серым, безрадостным утром.
Солнце ещё не поднялось — или поднялось, но скрылось за плотной пеленой облаков, которые висели низко, почти над верхушками сосен. Снег был свежим — за ночь выпало немного, с палец, не больше, но этого хватило, чтобы укрыть старые следы и сделать лес чистым, нетронутым.
Эйнар шёл по тропе, которую знал как свои пять пальцев.
Тропа начиналась у порога хижины, вилась между кривыми берёзами, пересекала замёрзший ручей (там, где лёд был толще всего), поднималась на небольшой холм, поросший молодыми сосенками, и спускалась в низину, где всегда было сыро и даже зимой снег лежал рыхлый, как мука. Потом — ещё один подъём, и оттуда, с вершины, уже видна была деревня: серые крыши, чёрные трубы, редкие огоньки в окнах.
Он шёл беззвучно, по привычке, хотя в лесу никого не было. Пятка — носок — перенос веса. Снег под сапогами не скрипел, а мягко оседал, принимая его шаги. Он дышал носом, приоткрыв рот, чтобы холодный воздух успевал согреваться.
Мешок со шкурами тянул вниз, но это была привычная тяжесть. Он нёс её легко, почти не замечая, — тело помнило, как носить тяжести. Десять лет одиночной жизни сделали его сильным, жилистым, выносливым, как старый корень, который не вырвать из земли.
Он думал о дороге, о снеге, о деревьях, о чём угодно, только не о том, что ждало впереди. Но мысли возвращались, как мухи к падали.
Он вспомнил свой первый приход в Терновую Гриву после того, как поселился в хижине. Ему было семнадцать, он был худым, грязным, с впалыми щеками и дикими глазами. Он нёс в мешке две заячьи шкуры — всё, что смог добыть за месяц. В деревне его встретили молчанием. Люди выходили из домов, смотрели, но никто не подошёл, никто не спросил, кто он и откуда. Только старая травница Хельга, та, которая лечила травами и говорила с духами (или притворялась, что говорит), перекрестилась трижды и прошептала: «Сын Пепла вернулся».
Он не знал тогда, что это значит — «сын Пепла». Узнал позже. От мальчишек, которые кидались камнями и кричали: «Сын Пепла, сын Пепла, уходи, пока цел!» От старух, которые отворачивались и сплёвывали. От Бранна, который однажды, принимая шкуры, буркнул: «Твой отец был из пепла, ты и подавно».
Отец.
Эйнар не любил вспоминать отца — не потому, что отец был плохим, а потому, что больно. Отец умер, когда Эйнару было десять. Умер плохо, долго, с хрипом и пеной у рта, и перед смертью смотрел на сына глазами, в которых был не страх, а что-то другое, что Эйнар не мог понять тогда и не понимал сейчас.
Отец был плотником, но работал плохо — руки дрожали, инструменты валились. В деревне его не любили, но терпели, потому что он не лез в чужие дела и платил налоги вовремя. Когда он умер, никто не пришёл на похороны, кроме матери и Эйнара. Мать плакала, а Эйнар стоял у могилы, сжимая в кулаке горсть земли, и не мог выдавить из себя ни слезинки.
Через год умерла мать. Тоже плохо, тоже долго. Эйнару было одиннадцать. Он остался один.
И с тех пор он всегда был один.
VII
Он шёл уже около часа, когда начал замечать следы человеческой деятельности.
Сначала — пни. Свежие, с жёлтой древесиной, ещё не потемневшей от времени. Кто-то вырубал лес на восточном склоне, там, где земля была суше и деревья росли прямее. Пни были аккуратные, ровно срезанные — работа хорошего лесоруба. Эйнар подумал, что это, наверное, сын кузнеца, тот самый, которого звали… как его? Он забыл имя. Да и какая разница.
Потом — плетень. Старый, покосившийся, с торчащими кольями. За плетнём, насколько хватало глаз, тянулись поля — пустые, покрытые снегом, с редкими стогами соломы, похожими на огромных спящих зверей. Летом здесь росли рожь и овёс, но сейчас была зима, и поля спали.
Потом — запахи. Дым, конечно, — от печей, из труб, тянуло дымком, горьковатым, почти сладким. И навоз — деревня всегда пахнет навозом, даже зимой, когда всё замёрзло. Запах вмёрз в землю, в стены домов, в одежду людей, и его нельзя было выветрить ни ветром, ни морозом.
Потом — звуки. Лай собак — далёкий, приглушённый расстоянием. Стук топора — кто-то колол дрова, мерно, с интервалом в несколько секунд. Крик петуха — хриплый, надсадный, будто его резали.
Эйнар замедлил шаг.
Деревня приближалась. Он слышал её, чувствовал её запах, видел её очертания на горизонте — серые пятна на белом фоне, как кляксы на чистом листе.
Он остановился на вершине холма, передохнуть и собраться с мыслями.
VIII
Отсюда, с холма, Терновая Грива была видна как на ладони.
Три десятка домов, разбросанных без всякого порядка, как семена, которые посеял пьяный сеятель. В центре — площадь, где торговали и собирались на праздники. На площади — колодец с журавлём, длинным, похожим на шею вымершего ящера. У колодца — несколько фигур, женщин с корзинами, детей, бегающих между взрослых.
Дальше — дом Бранна, самый большой и крепкий, с железной скобой на двери и резными наличниками, которые были выкрашены охрой, чтобы казались богаче, чем на самом деле. Рядом — амбар, кузница, коптильня. И дальше — дома попроще, с соломенными крышами, придавленными тяжёлыми брёвнами, чтобы ветром не сдуло.
Эйнар смотрел на деревню и чувствовал, как внутри закипает то самое, тошнотворное сосание под ложечкой.
Он не хотел туда идти. Никогда не хотел. Но соль не вырастала на деревьях, мука не падала с неба, а железо не плавилось само собой. Ему нужны были люди. Ему нужен был Бранн. Как бы сильно он ни ненавидел эту зависимость, она была фактом, с которым нельзя спорить, как нельзя спорить с тем, что зима сменяет осень, а смерть — жизнь.
Он перекинул мешок на другое плечо и пошёл вниз, к деревне.
IX
Окраина деревни встретила его тишиной.
Не той живой тишиной леса, где каждый звук имеет значение и смысл, а мёртвой, пустой тишиной, которая возникает, когда люди замолкают, завидев нежеланного гостя.
Эйнар шёл по улице, и двери домов закрывались перед ним. Не с грохотом — тихо, осторожно, будто люди боялись, что звук может привлечь его внимание. Щеколды щёлкали, засовы скрежетали, и через мгновение улица становилась ещё пустее, ещё безжизненнее.
Он не смотрел по сторонам. Он смотрел под ноги — на снег, на грязные лужи, на обледенелые колдобины, — и старался не замечать ни закрывающихся дверей, ни любопытных глаз, выглядывающих из щелей между ставнями.
Но он всё равно видел.
Краем глаза — женщину, которая выскочила из дома с корзиной белья и, увидев его, шарахнулась обратно, будто наткнулась на змею. Краем глаза — мальчишку, который сидел на плетне и грыз корку хлеба; мальчишка замер с открытым ртом, хлеб выпал у него из рук, и он так и сидел, не дыша, пока Эйнар не прошёл мимо. Краем глаза — старуху, которая крестилась мелко-мелко, трясущейся рукой, и шептала что-то, наверное молитву, наверное против порчи.
Он чувствовал их взгляды на спине. Тяжёлые, липкие, как паутина. Десять взглядов. Двадцать. Тридцать. Все, кто видел его, смотрели ему вслед, и эти взгляды давили на плечи, на шею, на затылок, заставляя голову клониться ниже, ниже, ниже.
Но он не клонил. Он шёл прямо, смотря вперёд, и не ускорял шаг.
Никогда не ускорял.
X
Мальчишка с камнем появился из переулка неожиданно.
Он был маленьким, лет семи-восьми, в драной овчине и огромных, явно чужих сапогах, которые болтались на ногах, как вёдра. Лицо — чумазое, с размазанными соплями и блестящими от возбуждения глазами. В руке — камень, средний, с куриное яйцо, с острыми краями.
Мальчишка выскочил прямо перед Эйнаром, загородив дорогу, и замер на секунду, будто проверяя, не ошибся ли. Потом, набрав в грудь воздуха, крикнул:
— Морок! Морок идёт! Морок!
Голос был тонкий, детский, срывающийся на фальцет. Но в этом голосе не было страха — только злорадство, то особенное, жестокое злорадство, на которое способны только дети, когда чувствуют себя в безопасности за спинами взрослых.