Стелла Полякова – Стеклянная стена (страница 5)
Получалось не очень.
Глава третья. Белый дом на Шенкин
Существует особый вид счастья, доступный только людям, у которых нет выходных, — счастье единственного свободного утра в неделю. Оно острее обычного, потому что знаешь ему цену, и слаще, потому что знаешь: кончится. Мира относилась к своим субботним утрам примерно так же, как скряга относится к последней монете — с нежностью, бережностью и твёрдым намерением потратить именно так, как хочется, а не так, как надо.
В эту субботу она хотела на Шенкин.
* * *
Она вышла в половине десятого — раньше, чем обычно, потому что июньское солнце к полудню превращало прогулки по открытому городу в упражнение по выживанию, а Мира предпочитала архитектуру в мягком утреннем свете, когда тени длинные и фактура штукатурки видна особенно отчётливо. Взяла с собой блокнот, телефон, бутылку воды и то особое настроение, которое бывает, когда идёшь куда хочешь и никому об этом не докладываешь.
Флорентин в субботу утром был другим — тише, медленнее, с запахом кофе из открытых дверей кафе и с особой расслабленностью людей, которые выспались. Мира шла не спеша, позволяя себе останавливаться где хотела — у старого дома с балконом в виде корабельного носа, у переулка, где художник покрыл целую стену огромным граффити в стиле экспрессионизма, у маленького садика между домами, который кто-то разбил явно самовольно и с большой любовью.
Тель-Авив умел быть красивым именно так — не официально, не по плану, а случайно и вопреки. Мира любила его именно за это.
Она дошла до Шенкин и свернула. Улица просыпалась — открывались кафе, первые прохожие занимали столики на тротуарах, кто-то выгуливал собаку с видом человека, которому это в радость, а не в обязанность. Мира шла и смотрела на дома — привычным взглядом, который давно перестал быть просто взглядом и стал чем-то вроде разговора. Она спрашивала у зданий, что они думают о себе и о людях, которые в них живут, и здания, как правило, отвечали — если знать, как слушать.
Угловой дом она увидела издалека.
Тридцать восьмой год — она знала это точно, по характеру навеса, по соотношению окон, по тому, как решён угол. Белый, чуть пожелтевший от времени, с округлым балконом на втором этаже и горизонтальными лентами окон, которые делали фасад лёгким несмотря на массивность. Угловой вход был решён косо — не под прямым углом к улице, а наискось, с маленьким козырьком, который давал тень именно туда, куда нужно, в самые жаркие часы.
Мира остановилась. Достала блокнот.
Это была не первая её зарисовка этого дома — она рисовала его уже трижды, с разных точек и в разное время дня. Но сегодня ей хотелось зафиксировать именно угол — то, как два фасада встречаются и как архитектор в тридцать восьмом году решил эту встречу не прямолинейно, а с изяществом человека, который понимает: на углу всегда стоят, смотрят и ждут, и это место заслуживает особого внимания.
Она открыла блокнот на чистой странице. Начала набрасывать линии — быстро, без лишних подробностей, только основное: пропорции, ритм окон, силуэт козырька.
И только тут заметила мужчину.
Он стоял метрах в пяти — чуть наискось от неё, тоже смотрел на дом, и стоял с видом человека, который не просто проходит мимо и не просто любуется. Он оценивал. Это было другое — Мира умела отличать взгляд туриста от взгляда человека, который смотрит профессионально. Турист смотрит на здание целиком, как на картинку. Этот смотрел на конкретные вещи — она видела, как его взгляд переходил от козырька к водосточной трубе, от трубы к стыку фасадов, от стыка к основанию.
Лет двадцать семь. Тёмные волосы, чуть длиннее, чем принято. Джинсы, простая футболка, кроссовки — ничего примечательного. В руке телефон, которым он периодически фотографировал — не весь фасад, а детали. Крупный план козырька. Стык камня и штукатурки у основания.
Мира посмотрела на него секунду — и вернулась к блокноту.
Её это не касалось.
Она сделала шаг назад, чтобы охватить взглядом весь угол целиком — соотношение высоты к ширине было важно для понимания пропорций, — и в этот момент произошло то, что впоследствии она будет мысленно называть «архитектурным недоразумением».
Её лопатки встретились с чьей-то грудью. Блокнот описал в воздухе небольшую дугу и приземлился на тротуар. Бутылка с водой выжила.
— Сорри, — сказал голос сзади — по-английски, потом немедленно поправился на иврите: — Слиха. Я не смотрел.
Мира обернулась.
Это был, разумеется, он.
Вблизи он оказался выше, чем казался издали, с тем особым выражением лица, которое бывает у людей, искренне удивлённых собственной неловкостью. Он уже наклонялся за блокнотом — поднял, стряхнул пыль, протянул ей, и в этот момент неизбежно увидел зарисовку на открытой странице.
Пауза.
Не долгая — секунды две. Но достаточная, чтобы Мира её заметила и мысленно поморщилась: она не любила, когда кто-то смотрел на её рисунки без спроса. Это было примерно как читать чужие записки.
— Ты зарисовываешь? — спросил он на иврите.
— Как видишь, — сказала она — тоже на иврите.
Он чуть задержал на ней взгляд — не навязчиво, скорее с лёгким любопытством.
— Акцент у тебя... русский? Или украинский?
Мира слегка подняла бровь. Четыре года в израильской школе, четыре года иврита каждый день — и всё равно слышно. Это было немного обидно, хотя она давно решила, что обижаться на это глупо.
— Украинский, — сказала она. — Четыре года здесь.
— Иврит хороший, — сказал он — просто, без интонации комплимента, скорее как наблюдение.
— Стараюсь.
Тон у неё получился нейтральным — не грубым, но и не приглашающим к продолжению. Она отработала этот тон до совершенства за четыре года жизни в городе, где незнакомые мужчины считали своим долгом знакомиться при малейшей возможности.
Он, однако, не принял намёка.
— Ты правильно взяла угол, — сказал он, — но козырёк у тебя чуть шире, чем в реальности. Смотри — он примерно на четверть ширины входного проёма, а у тебя получилось треть.
Мира остановилась.
Это было неожиданно. Люди, которые смотрели на её зарисовки, обычно говорили «красиво» или «интересно» — то есть ничего. Этот сказал что-то конкретное и, что было особенно неприятно, совершенно правильное.
Она посмотрела на блокнот. Потом на козырёк.
Он был прав.
— Я знаю, — сказала она. — Это набросок, не обмер.
— Конечно, — согласился он без малейшей попытки настаивать. — Просто заметил.
Пауза. Мира смотрела на дом. Мужчина стоял рядом и тоже смотрел на дом, и молчал, и это молчание было на удивление необременительным.
— Ты архитектор? — спросила она наконец — не из вежливости, а потому что взгляд у него был профессиональным и это интересовало её помимо воли.
— Нет. Работаю в реставрационной фирме. Младший сотрудник. — Он сказал это без малейшего смущения и без попытки прибавить себе значимости. — Роми.
— Мира.
Он кивнул. Снова посмотрел на дом.
— Этот дом в нашем списке. Оцениваем уже месяц. Штукатурка на северном фасаде начала отходить, нужно решить, как именно восстанавливать — с сохранением оригинального состава или с заменой. Это всегда спор.
— И какое твоё мнение?
Он чуть повернул голову — как будто вопрос его удивил. Или обрадовал. Мира не была уверена.
— Оригинальный состав, — сказал он. — Всегда. Это честнее по отношению к зданию.
— Честнее по отношению к зданию, — повторила Мира медленно.
— Ну да. Здание — это не просто стены. Это конкретное решение конкретного человека в конкретное время. Когда ты меняешь материал, ты меняешь часть этого решения. Это уже не реставрация — это интерпретация.
Мира смотрела на него.
За четыре года в Тель-Авиве ей говорили много разного. Ей говорили, что она красивая, что у неё красивые глаза, что она похожа на какую-то актрису, имя которой она каждый раз забывала. Ни разу — ни единого раза — незнакомый мужчина не говорил ей ничего про архитектурную честность по отношению к зданию.
Это было, мягко говоря, нестандартно.
* * *
— У тебя акцент на иврите, — сказала она. — Но не русский и не украинский. Какой?
Он засмеялся — коротко, немного смущённо.
— Никакого. Я родился здесь. Просто у меня мама из России. Приехала, когда мне было три года. Дома говорили по-русски — она настаивала. Но я всегда отвечал на иврите, так что русский у меня... — Он на секунду задумался, подбирая слово. — Пассивный. Понимаю примерно половину. Говорю примерно одну десятую.
— А остальные девять десятых?
— Делаю вид, что понимаю, и киваю. Это работает на семейных ужинах. — Он помолчал. — Бабушка говорит только по-русски. Принципиально. Двадцать лет в Израиле — ни слова на иврите. Говорит, что в её возрасте уже поздно.
— И как вы общаетесь?