Стефан Жеромский – Сизифов труд (страница 2)
– Надеюсь, проше пана добродея1, – произнесла учительница высоким дидактическим тоном – надеюсь, что… Мартинек должен понимать – говорила со всё возрастающим чувством, широко раздувая ноздри, – что родители и всё его семейство ожидают от него многого, очень и очень многого! Должен понимать, что ему надлежит не только стать утехой родителям в их седой старости, опорой в их зрелых годах, но также и гордостью…
Слово «гордостью» произнесла с особенным помазанием.
– Ну, естественно! – заключил учитель, обращаясь к пану Боровичу с таким выражением на лице, будто предлагал: «А может, по рюмашечке водочки?»
– Кем бы Мартинек не стал, – говорила учительница уже гораздо спокойнее, бредя по снегу к сеням, а оттуда провожая гостей до помещений – обывателем ли земским, священником, секретарём гмины2 или офицером, всегда прежде всего должен помнить о том, что является гордостью и честью своей семьи. Не знаю, как на это смотрят мои паньство добродеи, но то, что я сейчас говорю, является моим святым убеждением…
– Ну вот, опять эта «гордость» – устало думал кандидат на слишком высокую для своей простой семьи должность. Но поскольку за миг до того слышал достаточно ясно, что может стать офицером, и видел наполненные любовью и слезами глаза матери, его на время отпустило то напряжённое внимание, с коим он вслушивался в слова учительницы, и он углубился в размышления о блестящих офицерских знаках отличия и звенящих шпорах, которые теперь, хоть под присягой, прочно были связаны в его сознании с этой незнакомой «гордостью».
Комнатушка, в которую привели прибывших, была неслыханно малых размеров и вся заставлена различной рухлядью. Один из углов занимала большая кровать, в другом стояла колоссальных размеров печь, в третьем снова кровать; в центре комнаты располагался диванчик и круглый ясеневый столик, весь изрезанный, вероятно, перочинными ножиками и исцарапанный каким-то тупым зубатым инструментом. На стенах там и тут висели литографии с изображением святых. Возле двери, ведущей до классных помещений, висел на верёвке большой календарь в зелёной обложке, а на нём – «дисциплина», пятихвостый ременной кнут для наказаний с напоминающей ножку серны рукоятью. Именно в этот момент, когда у Мартинка троилось в голове от гордости в виде уланских эполет, его взор пал на сие ужасное орудие…
– Ну, и что же там, а? – спросил учитель, вытягивая худую и костистую руку в направлении волос Мартинка с жестом, который обычно использовал фельдшер Лейбус, приступая к стрижке «под волос». Одновременно двойная дрожь объяла мальчика: при виде «дисциплины» и этой ужасной худой лапы. Тихо вздохнул в глубине груди так, что его акта никто не заметил, даже мама, и спокойно отдал свою голову какой-то странной ласке учителя, напоминающей растирание свеженабитой шишки. Страшное противоречие, до которого он пришёл усилием воли, собралось в его тихих мыслях:
«Мама оставит тут меня одного… он сначала будет меня брать за голову… вот так… а потом…»
Затем со смелостью, стоящей ему небывалого страдания, он посмотрел на «дисциплину» и даже поднял взгляд на пана Веховского.
Меж тем в комнату вошла девочка лет десяти, с худыми ножками, обутыми в большие сапоги, и присела в реверансе. Была одета в грубую куртку, её волосы были заплетены сзади головы в тонкую косичку, называемую в тех краях «мышиный хвостик».
– Это Юзя… – сказала пани Веховская. – Учится и воспитывается у нас. Племянница ксендза Пернацкого.
Слово «племянница» было произнесено учительницей тоном, исключающим среди присутствующих даже намёки на хоть какое-либо сомнение.
– А… – с неохотой пробормотала пани Борович.
– Поприветствуйте друг друга, мои дети! – воскликнула учительница эмоционально. – Будете вместе учиться, поэтому должны жить дружно и работать с огоньком!
Юзя взглянула было на Мартинка искрящимися глазами, но потом ушла в полное отупение.
– Мартинек! – шепнул на ушко мальчику пан Борович. – Поздоровайся же… Разве так начинают вести себя в школе! Стыдно… Ну же!
Мальчик покраснел, опустил глаза, а потом быстро вышел на середину комнаты, расставил широко ноги, затем с шумом сдвинул их вместе и забавно поклонился перед своей новой колежанкой. Юзя потерялась окончательно. Широко вытаращенными глазёнками она смотрела на свою госпожу и одновременно двигалась боком прочь из комнаты. И была уже близко от дверей, когда те отворились. В них показался кипящий самоварчик на кривых рахитных, невероятно выгнутых ножках.
Его несла перед собой крупная и некрасивая девушка, одетая в чёрную от грязи холщовую рубашку, потрёпанный и засаленный кафтанчик, шерстяной фартук и платок на месяцами не расчёсываемых волосах.
Самоварчик при важной помощи учителя поставили на углу стола, и начали засыпать и заваривать чай в способ торжественный и высоко церемониальный.
Родители Мартинка предположили, что это был, похоже, первый чай за последнее школьное полугодие.
Сумрак понемногу наполнял комнату. Пан Борович придвинул свой стул к краю дивана, полностью занятого паней Веховской, и вполголоса принялся обсуждать с ней окончательный договор поставки продуктов, которую обязался совершить взамен за свет знаний, который должен был наполнить в этом доме его сына.
Мартинек стоял возле матери и слушал, как говорил его отец:
– Каши, знаете ли, пани, не могу, так как мой мельник того не сделает, хотя… Знаете ли, я скажу намелить для пани тончайшей пшеничной муки, будет из чего наделать макарон, лапши, да и пирожных напечь, чтобы парнишка раздался как следует. Гороха… сколько бы пани хотела?..
Эти слова проникали до глубины сознания мальчика и причиняли ему настоящую боль. Теперь он понимал, что точно остаётся в школе. В звучании голоса отца, в деталях переговоров с учительницей почуял коммерческий тон и неотвратимую необходимость подчинения своей судьбе.
Моментами эта боль усиливалась в его маленьком теле и превращалась то в желание дикого отпора, верещания, топанья ногами, дёрганья за платье мамы, то снова возвращалась в глухое и слабое отчаянье.
Пани Борович тоже принимала непосредственное участие в составлении этого неписаного контракта, даже записывала в маленькую книжечку конкретные количества продуктов и, хоть сидя с опущенными глазами, не глядела в сторону сына, постоянно чувствовала на себе его взгляд. Её сердце мучила такая же череда тяжёлых размышлений. Кто знает, уж не абсолютно такая же? Кто знает, те мучения, посетившие мальчика, не дёргали ли за душу и мать точно также и в тот же самый момент…
– Ну пани и ненасытная! – говорил пан Борович полувсерьёз до учительницы, когда та дополнительно упоминала то рыбу, то говядину, то, наконец, лён, холщовое полотно и прочее.
– И-и – отвечала с ядовитой улыбкой пани Веховская – ненасытной я, проше пана добродея, уж точно не являюсь. Разве не так, что сложив одно с другим, получите сущую мелочь по сравнению с тем, что паньство мои добродеи заплатили бы репетитору у себя в деревне? Такой репетитор нынче, проше пана, едва за тридцать рублей в месяц согласится к вам поехать, а захочет при этом иметь отдельную комнату, всякие удобства, всякие приятности, прислугу… молодую, коня верхом, поразвлекаться время от времени, захочет в свет и наконец… да что там говорить…
– Дорогая пани, знаешь, – ответил шляхтич жестко – потому я до вас ребёнка и отдаю, что мне репетитора не потянуть. Очевидно, не потянуть. И хоть даже если бы в лепёшку разбился и нашёл эти какие-то триста рублей, то нет у меня в доме угла, где бы такого жильца мог поселить. Дорогая пани, может знаешь, может и не знаешь, а только у нас не каждый день мясо на обед, а с чужим человеком в доме пришлось бы ставить…
– Что тут говорить, моя дорогая пани, – сказала пани Борович – всё-таки пан Веховский приготовит Мартинка до первого класса не хуже, а наверняка намного лучше, чем самый наилучший репетитор, а у пани ему будет так же хорошо, как у матери. Он сам знает, что нужно учиться, что нужно зубами и ногтями!.. Мамочка любит, мамочка очень любит, но нам трудно, нам очень трудно. Но он, впрочем, знает, он покажет, какой из него выйдет хлопец, и разве это верно, что про него говорил пан Ментович, мол, только блеять умеет. Он покажет!
В действительности мало-помалу беспокойство в Мартинке утихло и всё его отчаяние как будто повисло на каком-то крюке. Он смотрел мужественно в глаза матери и, заметив в их уголках две застывшие слезы, дерзко улыбнулся.
– Видишь, пани, видишь пани, вот мой сын, мой любимый сын! – говорила теперь пани Борович, выпуская наружу слёзы, до того удерживаемые под веками силой воли.
Отец притянул его к себе, гладя по голове, не в силах сказать ни слова. Тем временем наступила ночь. В комнату внесли лампу, и учительница начала наливать чай. Около семи вечера пан Борович встал из-за стола. Его левая щека быстро дёргалась, а на губах проступала грустная улыбка.
– Ну, Хеленка, нам пора… – сказал жене.
– О, неужто опять? – прошепелявила учительница – неужели опять? Ведь до Гавронок в четверть часа на санках можно проскользнуть…
– Всё так, пани, только сейчас луны на небе нет, заносы большие, да возница дороги не знает, к тому же и вам пора…
Пани Борович уложила свёрток с бельём Мартинка на край кровати, на которой тот будет спать, незаметно проверила рукой, хорошо ли набит сенный матрас, затем быстро поцеловала сына, попрощалась с Веховскими и, всунув в руку грязной Малгоши два двугривенных, вышла во двор и села в сани. Также поспешно вышел за ней и муж. Учительница держала молодого Боровича за руку, когда кони тронулись с места, а пан Веховский хлопал его по плечу. Служащая держала высоко кухонную лампу. Когда зазвучали колокольчики, поднесла лампу повыше, и белый круг света лёг на окружающий снег. Собственно тогда Мартинек заметил, как тыл санок с очертанием родительских голов добрался до границы света и скрылся в темноте. Мальчик вдруг отчаянно вскрикнул, дёрнулся, вырвался из рук учительницы и стремглав побежал за санями. Угодил в канаву, идущую вдоль дороги, одним прыжком выбрался из сугроба и побежал дальше. Отбежав от лампы, уже ничего не видел в темноте. Споткнулся раз, другой на каких-то ухабах, упал на снег, крича изо всех сил: