Софи Грассо – Корона Неаполя. Капо ди тутти капи. (страница 1)
Софи Грассо
Корона Неаполя. Капо ди тутти капи.
ГЛАВА 1. Мы в дерьме.
Жёлтые дома, выцветшие под солнцем, прижимались друг к другу, словно старые приятели, а на их несуразных железных балкончиках сушилось бельё — пёстрыми флагами развеваясь на ветру, будто подавая городу тихие, повседневные сигналы о том, что всё идёт своим чередом.
Толпы туристов, заворожённые этой живой, шумной красотой, бродили по улицам, жадно впитывая контрасты — нищету рядом с роскошью, изящество лепнины с облупившейся штукатуркой. Они восхищались тем, что местным давно приелось, а порой и раздражало, будто они смотрели на любимый, но надоевший спектакль.
Горожане смиренно придерживались неписаного правила: «Ничего не вижу, ничего не слышу, ничего не говорю». Все знали — улицами правила мафия, и её тень ложилась на каждый район, поделённый между кланами. Каморра диктовала условия, не повышая голоса, но жестоко карала тех, кто ей не подчинялся.
Высокий, широкоплечий мужчина лет тридцати, одетый в чёрный классический костюм, уверенно шагал по тротуару, мимо надписи на стене «Мы в дерьме». Чёрные буквы, выведенные краской, смотрели на него с какой-то усталой, всепоглощающей правдой.
Свернув в арку, измалёванную граффити, он перешагнул лужу, услышав сзади громкий хлопок. Неожиданный удар обрушился на затылок, тёмная волна накрыла сознание, и мир погас, будто кто-то резко дёрнул рубильник.
Очнулся он от жёсткого удара по рёбрам на заднем сиденье машины. Его руки были связаны, голова гудела, а в глазах рябило и расплывались очертания.
— Очухался, засранец! — Амато, здоровый, как бык, с лицом, исполосованным шрамами, размахнулся и ударил в скулу. Голова мужчины откинулась назад. — Молись, гнида, твой час пробил!
— Нахрена мы с ним возимся! Надо было прикончить в подворотне! — возмутился Маттео и врезал точно в центр грудины, вышибая воздух из лёгких. Мужчина согнулся пополам, жадно хватая ртом воздух. — Я смотрю, ты впечатлён, Дарио. — Он ухмыльнулся и саданул его в бок.
— Мерда! — Дарио пытался отдышаться, но воздух входил в лёгкие с хрипом. — Жалкие псы!
— Ублюдок! — прорычал Маттео, и его кулак нашёл уязвимую точку под рёбрами.
Машина рассекала фарами узкую извилистую дорогу и, взвизгнув тормозами, резко замерла у песочного пляжа, который освещала круглая луна.
— Приехали, — ухмыльнулся Амато, открывая дверь. — Пора заканчивать с этим уродом!
Они тащили его по песку, как мешок с мукой, оставляя за собой длинную борозду, которую тут же слизывала вода. Его ноги волочились, ботинки чертили две параллельные линии, и в них забивался песок — мелкий, колючий, как битое стекло. Дарио пытался подняться, но не мог — руки были связаны за спиной, и каждое движение отдавалось глухой болью в плечах.
— Развлечёмся напоследок. — Амато оскалился и нанёс хлёсткий удар кулаком в живот. Дарио согнулся пополам, и его стошнило на собственные ботинки. Маттео, подхватив инициативу, ударил его по лицу, разбив губу. Дарио упал на колени и не мог вздохнуть, ощущая жгучую боль.
— Ха! Слабак! — Амато прыгал вокруг него, словно боксёр на ринге. — Куда делась твоя спесь, высокомерный ублюдок? — Он развернулся и ударил его ногой в живот.
Боль вспыхнула раскалённой иглой, и Дарио невольно согнулся, утыкаясь лицом в мокрый песок.
Маттео со всей силы ударил его ногой по рёбрам. Мир перевернулся, рассыпался на миллион осколков, но Дарио стоял на коленях, как молящийся.
— Вы боитесь меня. — Дарио поднял голову, и в его глазах полыхнуло презрение. — Я чувствую ваш страх. Он воняет мочой, как у загнанных крыс!
— Кусок дерьма! — Маттео побагровел от ярости. Он подошёл к Дарио, схватил его за волосы, запрокинул голову, обнажая горло.
— Ты чёртов мертвец, Риччи, — сказал он и вытащил нож, который блеснул в лунном свете.
Удар пришёлся в бок. Острый, ледяной — и адская боль пронзила его, и крик вырвался из горла и разнёсся над равнодушной водой.
Маттео медленно вытащил нож из его тела, лезвие скользнуло по рёбрам, оставляя за собой огненный след.
— Раз, — произнёс он с азартом убийцы. — Я хочу, чтобы ты слышал, сколько отметин я оставлю в подарок, чтобы даже в аду ты помнил моё имя.
Второй удар — в плечо. Нож вошёл под ключицу, провернулся, и Дарио почувствовал, как рвутся мышцы, как что-то хрустит внутри, как мир становится красным маревом.
Третий удар — в бедро. Дарио упал, не выдержав, и его голова ударилась о мокрый, холодный песок. Он слышал свой собственный хрип, похожий на дыхание умирающей собаки.
— Семь, — послышался голос где-то клубящейся над ним тьмы.
Амато подошёл, оттолкнул Маттео и склонился над истекающим кровью телом.
— Посмотри на меня, свинья, — приказал он жёстким тоном, обдавая кислым дыханием.
Дарио посмотрел. Сквозь кровь, пелену, тьму, которая уже начала затягивать края сознания. Он посмотрел и улыбнулся. Криво. Сломанно. Вызывающе.
— Я… запомню… тебя, — выдохнул он из последних сил. — И… убью.
— В следующей жизни, ублюдок! — Амато рассмеялся и безжалостно вонзил нож в живот. Восьмой. Девятый?
Дарио потерял сознание, утонув во тьме — тёплой, мягкой, словно материнское одеяло.
Амато встал, вытер нож о брюки Дарио, срезал верёвки и пнул его ногой, подталкивая к воде, и волны стали качать его тело, словно в колыбели.
— Увидимся в аду, засранец! — сказал он и отстранился, испытывая удовлетворение от проделанной работы. Присев на корточки, он тщательно вымыл руки и обтёр их о трикотажные штаны.
— Плохому или хорошему всегда наступает конец, — Маттео взглянул на бездыханное тело и сплюнул на землю. — Пошли, пора получить свои бабки за контракт.
— Целую неделю провозились с этим ублюдком. — Амато поморщился, шагая по вязкому песку. — Каццо! В нашем списке остался ещё Козимо.
— Этим уродом мы займёмся завтра, — возразил Маттео, отмахиваясь рукой. — Поехали лучше по девочкам, мне надо снять стресс.
— Я бы выпил холодного пива! — заявил Амато, поднимаясь на холм по извилистой тропинке. — В баре где танцует та грудастая блондинка, как там её?
— Оливия! — Маттео похабно ухмыльнулся. — У неё и жопа ничего! Я бы ей вдул пару раз!
Море не приняло Дарио, выбросив на мокрый песок, и волны, ленивые, пенистые, накатывали на его ноги. Он чувствовал их, но не мог пошевелиться или простонать. Жизнь покидала его, вытекая из девяти ран — ножевых, глубоких, рваных — и смешивалась с водой, с песком, с утренним туманом, который поднимался над заливом.
Он приоткрыл глаза, чтобы взглянуть на просыпающееся небо. Оно было серым, как старая простыня, как лицо его матери перед смертью, как тарелка, в которой не было еды. Чайки метались над головой — пронзительные, голодные, их голоса вгрызались в утреннюю тишину. Дарио знал: они ждут и чуют его кровь. Они сядут на него, как только глаза остекленеют.
Он попытался пошевелиться и вдохнуть, но в горле булькнуло, и он закашлялся, кровь брызнула изо рта — тёплая, солёная, как море.
Он лежал один. На пляже, где прошлым летом целовал какую-то танцовщицу из «Театро Сан-Карло». Где в сентябре пил виски с людьми, которые преклоняли перед ним головы из страха.
Он закрыл глаза и провалился в темноту, где почему-то пахло домом и хлебом, с хрустящей коркой, с тёплым мякишем, который таял во рту, если жевать медленно, и отдавал солью и дрожжами. Дарио чувствовал этот запах, и сердце его сжалось — не от боли, от чего-то другого, давно ушедшего.
«Мама, — подумал он с тоской. — Я не хочу умирать!»
Перед глазами поплыли картинки прошлого.
Мама стояла у плиты — худая, с тёмными кругами под глазами, в платке, который вечно сползал на лоб. Её руки, красные от воды и щёлочи, месили тесто.
— Дарио, — сказала она, не оборачиваясь, — кроме теста у нас больше ничего нет, я испеку фокачча, и мы попьём вместе чай.
Ему было всего пять, и он бежал по узкой тропинке, острые камешки впивались в босые ступни, оставляя на коже тонкие, едва заметные царапины.
Впереди высился высокий забор с ржавой сеткой. Он пролез под ней, как голодный щенок, который, презрев страх перед кнутом, всё равно тянется к чужой миске. В тот миг в нём не было ни гордости, ни достоинства — только первобытный, жгучий голод и отчаянная надежда на хоть кроху тепла.
Яблоки лежали на земле — жёлтые, с бурыми пятнами, местами червивые, будто сама природа ставила на них клеймо непригодности. Но для него они были сладкими. Он хватал их жадно, торопливо, пока руки и подол рубашки могли удержать добычу, и каждый плод казался ему маленьким чудом, вырванным у равнодушного мира.
А потом он бежал назад — к матери, к дому, к теплу, которое было не столько в стенах и печке, сколько в её усталых, но всё ещё нежных руках. И в этом бегстве, в стуке маленьких босых ног по твёрдой земле, в пальцах, сжимавших яблоки, была вся его короткая, но уже такая тяжёлая жизнь.
Она стояла у двери, когда он вбежал. Яблоки высыпались на стол, покатились и ударились друг о друга.
— Мама, смотри! — сказал он восторженно. — Я принёс! Мы будем есть фокачча с яблоками!
Она посмотрела на яблоки, потом перевела удивлённый взгляд на него.
— Сынок, — сказала она и погладила его по голове. — Ты украл яблоки у сеньора Джавани?
— Но мы же есть хотим! — крикнул он с отчаянием. — Ты сказала, что в доме ничего нет! А у него они просто валяются в саду!