Слав Караславов – На меридианах дружбы (страница 7)
Мне было странно, что делают здесь, на окраине этого города, болгарские сады. Там улицы усажены розами и дикими тюльпанами. Розы, как у нас в Болгарии, яркие и сильно пахнущие. Весна там начинается рано, в феврале. И тогда город из серого становится зеленым. Не проходит и месяца, и над массой зелени ярко-алыми светильниками загораются розы. Может быть. Сергей Есенин впервые и увидел их здесь в междуречье Сыр- и Амударьи, чтобы бессмертным пламенем зажечь в своих «Персидских мотивах». Но тогда я еще этого не понимал, я только хотел узнать, как попали болгарские сады в Ташкент.
Это было уже после освобождения Болгарии от турецкого ига. Генерал Скобелев возвратился в Среднюю Азию. С ним приехало несколько болгар. Среди них и Иван Козлар. Они поселились в кишлаке Сарикул около Ташкента. И зацвели сады. Сухая степь начала отступать под мотыгами болгарских садоводов. Кто бы мог поверить, что и эта засушливая южная земля может породить такую красоту. Местные декхане стали всматриваться в то, что делают болгары. А те песок превращали в почву, делали на ней гряды и сажали на них цветы и сады. Звездами засветились кюстендильские яблоки. Троянские сливы зашумели в степи. Расцвели карловские розы. И различные овощи веселыми флажками развернули свою зелень, как там, в далекой Болгарии, в Горной Оряховице, например.
Я ходил по этим «болгарским садам» в окрестностях Ташкента. Теперь уже давно нет Сарикула, его поглотил город, нет и Ивана Козлара. Но когда я смотрел на пламенеющие ташкентские розы, когда просторные сады в Голодной степи или в Фергане пьянили меня ароматом своих плодов, я ощущал знакомый аромат Балкан, родной земли, согретой руками нескольких болгар, приехавших сюда.
Когда Иван Козлар и его товарищи взаимодействовали здесь, поэт Фуркат направился в Софию, чтобы воспеть «далекую освобожденную страну». А еще раньше туда приехал поэт Ибрит. В их тюбетейках и пестрых халатах был собран весь свет и краски востока, но сердца их были наполнены ароматом болгарских садов в Сарикуле.
Я любил прежний Ташкент — с его низкими домами и тенистыми бульварами, с улицами в старом городе, которые всегда обрывались совсем неожиданно.
Около гостиницы «Ташкент» раньше были раскинуты шатры старого цирка. Джигиты, поднимая тучи пыли, пересаживались на полном скаку с лошади на лошадь, как будто со стула на стул. Татары глотали шпаги и кинжалы, киргизы показывали дрессированных орлов. Там были и дикие ослы — онагры, на которых любил охотиться легендарный шах Бахрам.
Этот город стал мне еще дороже с тех пор, как страшное землетрясение в тот апрельский день рассекло его грудь и казалось угрожало: «Довольно! С этого мгновенья ты в моих руках!»
А он не сдался. Тысячи раз подземные силы повторяли ему эти слова. А Ташкент смотрел на развалины и верил в свое будущее. То, что когда-то посадил Иван Козлар, сейчас пышно цвело и заливало город ярким светом. Улицы стали шире, дома — выше. И если бы я раньше не знал этого города, я подумал бы, что мне рассказывают сказку из «Тысячи и одной ночи», но так как и толчков была тысяча, то друзья объяснили мне, что сказки кончились, а то, что осталось в памяти как «одна ночь», называется — воспоминание о 26 апреля 1966 года…
…Мы сидели в доме народного поэта Гафура Гуляма на улице Арапая, 1, глядя на цветущий миндаль и гранаты. Был один из тех чудных весенних дней, когда город весь в зелени и цветах, когда вокруг ярко пламенеют розы. В Ташкенте много солнечных дней, лишь поздней осенью все иногда бывает, как кокон, укутано серым туманом. И уж если начинает идти дождь, то нужно ждать несколько дней, пока небо снова «проглянет». Гафур Гулям читал нам свои новые стихи о какой-то «машине времени».
По тому, что Гафур Гулям надел на голову черно-белую тюбетейку, я понял, что он кончил читать. Он никогда не позволял себе читать стихи в шапке. Они представлялись ему особым таинством. Тогда Максуд Шейхзаде потушил сигарету и сказал: «Гафур-ата, прочитай что-нибудь из Навои!»
Все поэты — ровесники Гафура Гуляма обращались к нему «Гафур-ата». Все остальные почтительно говорили ему: «Гафур-ака». Это означало вроде отец Гафур и дядя Гафур. Как когда-то Алишер Навои создал язык и дух нации, так Гафур Гулям явился основоположником новой советской поэзии народов Средней Азии.
И народный поэт начал читать нам поэму «Фархад и Ширин», повествующую о Фархаде, который провел воду и оросил пустыню, о шахе Хосрове, который хотел украсть его любимую. Чтение стихов Гулям закончил поэмой «Лейли и Меджнун». Лейли и Меджнун встретились в пустыне, они полюбили друг друга, страдали, но не могли соединиться из-за предрассудков, тяготеющих над их родителями. Счастье они смогли обрести только в «общей могиле».
Я не понимал, почему Гафур всегда сначала читал светлые радостные стихи, а в конце — полные светлой горечи демонические поэмы Алишера Навои, которого считал своим учителем. Гафуру Гуляму было за шестьдесят, но улыбка не сходила с его смуглого лица. Он был жизнерадостен и молод душой, и все его любили. Дети говорили ему: «Добрый день, Гафур-ака!» Если он на улице поднимал руку, останавливалось первое же такси. Дверца открывалась и слышалось: «Пожалуйста, Гафур-ака!» «Нет, — сказал он, когда мы однажды возвращались от него, — сначала — гость, а потом я! — «Для нас гость дороже барана», — вспомнил я услышанное на рынке, а он продолжал: — Гость прежде всего, хотя и он должен уважать желание хозяев». Я тогда не позволил себе сесть в машину раньше его…
В Самарканде можно увидеть мавзолей Тимура — «Гур-Эмир». Медресе «Шердор» поражает своими керамическими львами и минаретами. Тут можно увидеть, где учился Омар Хайям, в какой келье жили Алишер Навои и Абдурузман Джами, собирая «звездную пыль» для своих будущих бессмертных творений. Обсерватория Улугбека напоминает нам о другом проявлении величия человеческого духа в Средней Азии, о его стремлении постигнуть тайны Вселенной. Поражают и гробницы «Шах-и-Зинда», сохранившие не только прах эмиров, шахов и их родственников, но и неповторимое умение безымянных народных мастеров, которые вложили свою душу в прекрасную сине-зеленую керамику. Самарканд хранит и воспоминания о Шахземане, который решил приехать к своему брату Шахрияду, и так родились потом сказки «Тысячи и одной ночи».
Другой облик у Бухары. Ее минареты и сейчас служат ориентирами в пустыне. Под их тенью когда-то гулял Рудаки и пел свои бессмертные газели и кассиды о реке Аму. Отсюда он уехал разочарованный и умер, забытый всеми в своем родном кишлаке, именем которого он когда-то назвал себя. В этом городе, стоящем на ковре из каракумских песков, и сейчас еще можно встретить рецепты лекарств, изготовленные великим Авиценной. Там рассказывают и о молодом астрономе и математике Омаре Хайяме, который был вынужден переселиться в Исфагань по просьбе нового властелина.
В Ташкенте не так веет средневековьем. Только архитектурные памятники — мечети Кукелдаш и Барак-хан говорят о чем-то давно прошедшем. А все остальное — о будущем.
У Самарканда есть Рудаки и Омар Хайям, Авиценна, Улугбек и Джами, Ташкент гордится Алишером Навои. В литературном музее его книги сохраняют как самые дорогие сокровища, они украшают библиотеки и читальни. У мраморного памятника поэту всегда живые цветы. Он пел не только о любви. Он мечтал стать человеком. И еще он говорил: «Хочешь, чтоб тебя уважали, — не будь жалким, а хочешь быть здоровым — ешь меньше».
Одно из своих двустиший Алишер Навои начинает так: «И капля по капле, а потом — поток…» Так и я начал с «синих капель» на минаретах Ташкента, чтобы потом постичь мудрый поток стихов Рудаки, Фирдоуси, Омара Хайяма, Руми, Саади, Хафеза и Алишера Навои.
Ташкент не раз умирал, разрушенный подземными толчками, и возрождался под руками людей. А стихи поэта наполняли их сердца. Невидимый дух Навои был всегда с ними, как он присутствовал и в осажденном Ленинграде в декабре 1941 года, когда в Эрмитаже отмечалось его пятисотлетие.
С благоговением, как в храм, я вошел в институт литературы. Перед входом на меня задумчиво смотрел гранитный Алишер Навои.
Под сенью светил восточной поэзии Алишер Навои начал писать стихи на одном из диалектов тюркского языка. Он хотел доказать, что каждый язык достоин того, чтобы на нем слагать песни, что о поэзии можно говорить не только языком, принятом в ханских дворцах. «И вот, — говорил Гафур Гулям, — весь народ теперь говорит на этом языке, он создал нашу нацию!» А Максуд Шейхзаде дополнял: «Слово «Алишер» значит «мелодичный». Не случайно он подписывался так, когда писал на тюркском, а когда писал на персидском, подписывался псевдонимом «Фани», что означает «временный». «Конечно, — пояснял Шейхзаде, его стихи и на персидском очень поэтичны, но этими подписями Алишер Навои хотел утвердить рождение своего народа».
В его произведениях рассказы о действительных событиях переплетались с легендами. Герои и характеры его поэм — чистые и правдивые, честные и идеальные, такие, каким был сам их творец.
Перед мавзолеем Навои растет несколько сосен. Я удивлялся, как могут в полупустынной степи, окруженной серыми, низкими, голыми холмами, расти эти деревья, по природе своей влюбленные в горные вершины. Я видел сосны и перед другими мавзолеями. Наверное, их посадила чья-то добрая рука, чтобы подчеркнуть их вечнозеленым цветом бессмертие большой поэзии. Здесь не было роз, которыми усеяна ширазская земля Саади и Хафеза, ароматом которых наполнены «Персидские мотивы» Сергея Есенина. Но я увидел и понял, как говорил Алишер Навои, что «и стар и млад говорят в мире цветущих роз. И не видя их — я чувствую их аромат».