Слав Караславов – На меридианах дружбы (страница 14)
И этот тост мы подняли в память о Жигмонде Морице под звездой Улугбека.
Перевод с венгерского
СОЦИАЛИСТИЧЕСКАЯ РЕСПУБЛИКА ВЬЕТНАМ
Доан Зиой
ОСЕНЬЮ В МЕМОРИАЛАХ
Стояла золотая осень, когда мы, группа вьетнамских писателей, приехали в Советский Союз. В Белоруссии гостеприимные минчане потом шутили, что это мы привезли с собой солнце, потому что до нас все время шли дожди…
Мне уже довелось однажды побывать в Советском Союзе, это было в 1957 году. С тех пор прошло пятнадцать лет, и сейчас меня охватило такое чувство, словно я встретился с дорогим мне человеком. Все было иным, и в то же время все было прежним. Иным — из-за огромного прогресса в жизни народа и ярких достижений во всех отраслях науки и техники.
Расставшись с Москвой, мы за несколько недель успели побывать на землях Белоруссии и Латвии, посетить Ленинград.
Среди картин осени, расцвеченных яркой палитрой, тут и там поднимались монументы, рдели транспаранты и стяги — страна готовилась встречать годовщину Октябрьской революции и праздник 50-летия образования СССР. В Москве мы на следующий же день, после приезда, отправились в Мавзолей. Все той же была притихшая в глубоком почтении очередь, в которой были люди со всех концов страны советской и со всех уголков земли. Изо дня в день, из года в год не уменьшается благоговейное паломничество к гениальному вождю человечества, лежащему перед Кремлем; все было как пятнадцать лет назад, когда я стоял здесь среди сумрачной, белой от снега зимы…
Не знаю, может быть, это преувеличение, но я еще не встречал такой совершенной гармонии природы и человека, какую чувствуешь в облике изб и окружающего пейзажа из леса — холмов — рек — озер в Белоруссии; в народных лирических песнях и шорохах осеннего леса, шуме денно и нощно бьющих о берег балтийских волн — в Латвии.
Это была моя первая встреча с осенью в Советском Союзе. И я понял, почему многие вьетнамские студенты, учившиеся здесь, возвращаясь домой, называют своих дочерей Тху Нга — Русская Осень. Я часто подолгу стоял неподвижно, любуясь слабенькими желтыми листочками липы, трепещущими от дыхания холодного ветра в нежно-золотистых лучах столь же неяркого бледно-голубого неба, на котором вдалеке слегка намечались кудрявые, как спины барашков, облака. Рядом с деревьями, стоящими в золоте осенних листьев, как в ювелирном украшении, дрожали красные и сочно-зеленые мазки, здесь осень как будто справляла веселье; серые точки, темные пятна и мрачноватые тона, одежка старости, окружали деревья, поникшие в глубоком раздумье. Оттого ли, что осень обычно навевает неясную грусть, или оттого, что на душе у меня лежал груз тревог о доме, где шла война, но только что бы я ни видел, о чем бы ни думал — ничего не приносило мне ощущения полноты радости.
Я очень долго стоял, склонив в молчании голову у ленинского шалаша на берегу Разлива. Тихо плескало осеннее озеро и чернела зола на увядшей траве, там, где когда-то Ленин грел воду и готовил пищу; стояли два пня, на которых он сидел и писал книгу «Государство и революция»; сохранилась лодка, на которой он приехал сюда, подушка, рубаха, ватное одеяло, разные мелкие вещи — грабли, пила, молоток, и там же на сухом камыше — котелок и чайник; висела фотография Ленина в парике и гриме машиниста паровоза № 293, нужно было ехать из Разлива в Финляндию… Пустой шалаш, шелест желтых осенних листьев, рокот волн, словно напоминали о прошлых днях… Здесь, в этом месте, загорелся огонь революции, осветивший сейчас все самые затаенные уголки земли.
На берегу Финского залива, глядя на белый пароход, поблескивающий далеко в море, на белые крылья безостановочно кружащихся у берега чаек, я вдруг вспомнил слова одного капитана, старого моряка и моего давнего друга, сказанные им в сорок шестом году, в сайгонском порту, когда мы только что вырвали власть из рук французских колонизаторов: «Вы, молодежь, как мои матросы — начисто забываете об опасности, едва она миновала!»
Весьма вероятно. С определенной точки зрения эта фраза исполнена глубокого смысла. Однако сегодняшнее молодое поколение всегда на страже и никогда не забудет полное опасностей и трудностей военное время.
Брестская крепость серым, пасмурным вечером. Холодно. Срывается дождь. Идем через площадь, два прохода, по которым мы следуем друг за другом, ведут в мемориал. Все под ногами здесь вымощено красным камнем. Восемьсот двадцать три бойца — защитника Брестской крепости — сейчас мы знаем имена лишь двухсот одного из них — стояли до конца, в течение нескольких месяцев удерживая этот участок границы, после того как гитлеровские войска через Польшу напали на Советский Союз.
Здесь пролитой кровью обагрена вся земля. Мы с благоговением возлагаем венок у мемориальной стены и склоняем головы в память о погибших у Вечного огня. Рядом в почетном карауле подростки в красных галстуках. Их сменяют комсомольцы. Лучшие пионеры и школьники удостаиваются чести приносить здесь присягу на верность Родине, как их отцы и старшие братья, которые, не дрогнув, защищали эту землю. «Погибнем, но не продадим своей совести», нацарапано на кирпичах развалившейся стены крепости. 20 июля 1941 года неизвестный боец написал: «Умираю, но не сдаюсь. Прощай, Родина!»
Два миллиона двести тридцать тысяч жителей Белоруссии погибло в годы гитлеровской оккупации! Три березки по углам разделенного на четыре части квадрата и четвертый угол пустой — в Хатыньском мемориале, символ того, что из каждых четырех жителей Белоруссии один погиб. «Клак… кинь… кон…» Каждые полминуты раздаются голоса колоколов то по одну, то по другую сторону от нас с двадцати шести колоколен, символизирующих двадцать шесть печей на пепелищах Хатыни, уничтоженной немецкими фашистами: сто семьдесят жителей села и среди них семьдесят шесть детей и двадцать стариков заживо сгорели в сарае, который сейчас обозначен обвалившейся кровлей, исполненной в черном мраморе. «Клак… кинь… кон…» Звук ли это колокола, или, может, боль живых, в чьих сердцах не остывает память о павших?
В Саласпилсе, концлагере, устроенном фашистами под Ригой, погибло более ста тысяч человек, а всего в Латвии за три года оккупации погибло шестьсот тысяч. Издалека видна неподвижно высящаяся стена — символическая граница между Жизнью и Смертью. А здесь старый фундамент, место, где жили заключенные — дети, у которых гитлеровцы брали кровь для своих раненых. Кровь забирали всю, без остатка. На постаменте из гладкого черного камня, установленном сейчас на том месте, где была виселица, кто-то еще утром положил две красные махровые гвоздики, и в лучах солнца словно струящиеся слезы на черном камне-постаменте — два следа — черты от столбов виселицы…
Семнадцатого октября я пришел на Пискаревское кладбище. Сумерки были окрашены в цвет пепла, дул пронизывающий ветер. Из динамиков, повторяющих формой могильные плиты, среди оголенных ветвей лился траурный марш Шопена; редкие, оставшиеся на деревьях желтые листья дрожали, боясь расстаться с ветвями. У братских могил на кустах еще цвели розы, язычки неугасимого пламени. Более шестисот тысяч мертвых, жертвы фашистской блокады Ленинграда…
Я долго сидел один в сквере Янки Купалы в Минске — столице Белоруссии. Минск был весь разрушен фашистами, оставались лишь горы битого кирпича, а сейчас он полностью восстановлен, разросся и стал вдесятеро красивее. Янка Купала — псевдоним великого белорусского поэта, взятый им до революции, на самом же деле это название дикой травы без цветка. Тот, кто увидит, найдет ее цветы — встретится со счастьем. Передо мной тянулись вверх изящные очертания скульптуры — две юных девушки сидели на камне у фонтана. Одна поднимала свой венок, другая, наклонившись вперед, бросала венок в воду. Так белорусский скульптор Аникишин воссоздал картину летней ночи, седьмого июня, когда девушки бросают в реку венки, которые вода уносит в поисках возлюбленного, за счастьем, как обещает легенда. Я прислушивался к слабому монотонному журчанию фонтана, напомнившему мне о ручьях Вьет-бака[1]. В брызгах над фонтаном, среди золота осеннего сквера, повисла маленькая радуга. За фонтаном, на стоявших в ряд зеленых скамейках, сидели люди, мечтали, читали газеты. Какой-то старик дремал. А брызги от фонтана летели, как легкий дождик весной в Ханое.
В ушах у меня вдруг зазвучал низкий сдавленный голос нашего экскурсовода, ведущего нас по дороге цвета пепла в мемориале Хатынь. И передо мной возникли картины деревень и сел Южного Вьетнама, моей родины…
Я задумался, глядя на летящие брызги. И вдруг в тишине на осине, среди ее пламенеющих листьев, громко запела птица.
Перевод с вьетнамского
То Хоай
ПОКОРИТЕЛИ ЦЕЛИНЫ
Самолет АН-10, похожий на огромную рассерженную птицу, взревел четырьмя своими двигателями и оторвался от взлетной полосы московского аэропорта в одиннадцать тридцать утра. После пяти часов полета мы должны были прибыть в Алма-Ату, столицу Советского Казахстана. Внизу, в просветах между облаками, виднелась похожая на рельефную географическую карту коричнево-серая земля.
На моих часах только четыре, а иллюминатор покалывают уже голубые лучи первых звезд. И я только сейчас вспоминаю, что разница во времени между Алма-Атой и Москвой составляет три часа и здесь уже семь вечера. Итак, под крылом самолета, летящего в небе Средней Азии, необъятные просторы казахской земли, прославленной тем, что советские люди подняли здесь огромные массивы целины и титанический труд их породил на этих землях небывалые перемены. Еще сравнительно недавно здесь простирались бескрайние засушливые степи, где лишь изредка попадались кочевья скотоводов, а сегодня Казахстан, — могучая и цветущая республика, богатейшая хлебная житница и сокровищница полезных ископаемых.