18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Симона Бовуар – Кровь других (страница 53)

18

– Вы слишком уж заняты собой.

Это меня уязвило. Похоже, она права. Может, я слишком занят собственной персоной, потому что я буржуа?

– Ваши личные переживания нас не касаются, – жестко продолжает она. – Мы доверились вам как руководителю, для которого партия превыше всего остального, и вы не имеете права подвести нас.

Я смотрю на Лорана; он равнодушно слушает ее: для него хорошо все, что я делаю. Смотрю на Марселя:

– А ты как думаешь?

Он смеется:

– Так же, как и ты.

– Да, – говорю я Денизе, – вы абсолютно правы. В следующий раз я вас послушаюсь. Но сегодня буду сопровождать Лорана: тут требуются двое, а я не могу отложить это дело. – И, встав, добавляю: – Кроме того, я хочу увидеть своими глазами, как это происходит.

– Я поставлю этот вопрос перед комитетом! – восклицает Дениза. – И заранее знаю, какое они примут решение.

– Согласен, – отвечаю я.

И вот мы выходим. Наши велосипеды бесшумно катят в темноте, отбрасывая вперед кружочки света. В моей котомке, под луком и картошкой, лежит нечто вроде банки сардин, самого невинного вида. Справа от нас, в темноте, слабо поблескивает что-то черное, оттуда веет прохладным запахом – это Сена. Дорогу преграждают мешки с песком; спешившись, перебираемся через них и едем дальше – мы в Париже. Город кажется спящим: на улицах ни души, дома выглядят черными квадратными глыбами. И только они пренебрегают затемнением: в их домах светятся окна – в дальнем конце проспекта сияет большой четырехугольник. Сунув руку в свою котомку, я выхватываю из нее банку «сардин»; Лоран едет за мной, и я знаю, что он сжимает в руке такую же холодную металлическую банку. Светящийся квадрат на правой стороне улицы приближается. Там, за стеклами, видны люди в синих мундирах с желтыми нарукавными повязками; они занимают весь дом, сверху донизу. У входной двери стоит автомобиль, рядом с ним немецкие офицеры. Я оборачиваюсь и говорю Лорану:

– Не вышло, давай за мной.

И мы проезжаем мимо; они не видят наши руки. Катим в конец проспекта, сворачиваем направо и тормозим.

– Проклятье! – говорит Лоран.

– Не будут же они стоять там всю ночь. Давай пока поездим просто так.

Меня мучит разочарование. Вчера днем здесь не было никакого автомобиля – то есть в моем воображении его не было, а теперь – нате вам, вот он, стоит себе как ни в чем не бывало! Я-то воображал, что мы весело вернемся к Мадлен и ляжем спать, а на самом деле… Его нашли в камере задушенным… Мы долго молча катим по улицам.

– Давай вернемся, посмотрим…

Мы неторопливо возвращаемся в начало проспекта; на сей раз он безлюден. Только по тротуару прохаживается взад-вперед полицейский. Я притормаживаю, целюсь в освещенное окно и запускаю в него банку.

– Есть!

Слышим позади звон разбитого стекла, взрыв, крики, свистки. Проспект, идущий с легким уклоном, на полной скорости проносится под нашими колесами. Позади все еще свистят полицейские. Первый поворот – направо. Опять свистки. Второй поворот – налево. Мы жмем на педали из последних сил. Когда нам удается перевести дух, сзади уже тихо. Улицы спят, небосвод спит. Как будто нигде ничего и никогда не происходило.

– Мы их поимели! – сказал Лоран.

– Да, похоже на то.

– Это даже не спорт, слишком уж просто.

– Погоди радоваться, просто они еще не привыкли…

Мы неторопливо крутим педали. Мне жарко, я чувствую себя невесомым. До чего же легко делать то, что хочешь, даже слишком. Завтра мы повторим этот номер. И взорвутся другие дома. Будут взрываться поезда, склады, заводы… Вот наконец и наш пансион «Колибри»; мы сидим у камина и пьем пунш вместе с Мадлен. А они там сейчас выносят раненых и убитых, выкрикивают приказы, палят в нас. Мы смотрим на пылающий пунш, такие спокойные и расслабленные, словно маки́[20] в зарослях.

На следующий день, в двенадцать, Мадлен встретила меня на выходе из цеха.

– Прекрасная работа! – объявила она. – Восемь убитых и неизвестно сколько раненых. Весь квартал перевернули вверх дном!

Я весело шагаю по улицам Клиши; эти трупы не отягощают мою совесть. На моем лице, на моих руках не осталось никаких следов содеянного: они идут мне навстречу, они на меня смотрят – и не видят, для них я всего лишь обычный, безобидный прохожий. В цехе товарищи тоже смотрят на нас без всякого удивления: мы ничуть не похожи на приговоренных к смерти. День проходит как обычно. Вечером я собираюсь на ужин к родителям. В семь часов, спустившись в метро, я заметил красный плакат на белых фаянсовых плитках стены.

– Ты видел? – спросила меня мать.

– Что?

– Плакаты. Вчера ночью на них было совершено покушение, и за это они расстреляли двенадцать заложников.

Мать смотрит на меня; запавшие глаза и щеки в багровых прожилках старят ее. Она рассказывает почти беззвучным голосом:

– Если виновники взрыва не объявятся в течение трех дней, они расстреляют еще двенадцать человек.

– Знаю, – говорю я. – Так оно все и начинается.

– Они обещали пятьсот тысяч франков за любую полезную информацию, – насмешливо говорит отец.

– Неужели эти люди не сдадутся? – спрашивает мать. – Неужели позволят им расстрелять двенадцать невинных людей?

У меня не дрожат руки, я не краснею. И все-таки на моем лице есть следы содеянного – я их чувствую, а моя мать их видит, и взгляд ее обжигает меня.

– Они не могут сдаться, – говорю я. – Если они это сделают, им не удастся продолжать начатое.

– Да, они преданы своему делу, – отвечает отец.

Он преисполнен гордости, словно сам метнул бомбу и не жалеет о содеянном; это сильный, волевой человек.

– В таком случае им не следовало этого делать, ведь они погубили французов!

– А тебе известно, что происходит в Польше? – спрашиваю я. – Они набивают евреев в поезда, наглухо запирают вагоны и пускают газ по всему составу. Неужели ты хочешь, чтобы мы стали их сообщниками в этой бойне? Ведь сейчас, в это самое время они наверняка убивают кого-нибудь.

– Да разве этот взрыв спас жизнь хотя бы одного поляка?! – восклицает мать. – Вчера к ним добавились еще двадцать четыре трупа, вот и все!

– Эти трупы дорогого стоят, – говорю я. – Неужели ты думаешь, что после этого слово «коллабо»[21] сохранит свой первоначальный, невинный смысл? Посмотрим, будут ли они теперь улыбаться нам, как старшие братья – младшим. Отныне между нами и ними всегда будет свежая пролитая кровь.

– Те, кто хочет бороться, пускай борются, но проливают при этом свою собственную кровь, – заявляет мать, приглаживая волосы. – Те люди не хотели умирать, но их мнения никто не спрашивал… – Внезапно у нее прерывается голос: – Никто не имеет на это права; это убийство!

Я беспомощно пожимаю плечами; у меня перехватило горло. К счастью, заговорил отец. Он пускается в объяснения. На ветхой галерее витает застарелый запах типографской краски и пыли; в детстве я задыхался от него и, забравшись под рояль, ощипывал ковер; у Луизы умер ребенок. Умер без лекарств, навсегда. И это я украл у них жизнь, единственную жизнь, которую никто не проживет вместо них. Они меня даже не знали, а я отнял у них жизнь. Кто-то стучит в дверь. Марсель читал, положив ноги на стол, и я постучал в дверь. Хватит! Довольно! Я знал, что так будет. Я этого хотел. И завтра мы всё начнем сначала…

Служанка вносит суп. Я не голоден, но приходится есть. А мать не ест: она смотрит на меня. Нельзя, чтобы она узнала. Но она знает. И я знаю, что она знает. Она никогда не простит мне этого.

Я ем. Потом пью ячменный кофе. А что, если сказать ей: «Ладно, я пойду и донесу на себя»? Как она поступит? Но нет, я молчу, и ей остается только одно – молча презирать меня. Она не слушает отца, смотрит теперь куда-то в пространство, отрешенная и неумолимая, а мой отец все говорит и говорит, и я ему отвечаю.

Так мы беседуем, а стрелка на циферблате стенных часов медленно ползет к одиннадцати вечера. У меня щемит сердце; внезапно чудится, что мне пять лет, что мне страшно, холодно, и хочется, чтобы мама уложила меня в кроватку, укрыла потеплее и долго-долго целовала; хочется остаться здесь, провести ночь в своей прежней, детской комнате, вспомнить прошлое, и тогда мне, может быть, удастся заснуть.

– Ну, мне пора идти, – говорю я и встаю.

Ноги словно налиты свинцом, но я не могу остаться, взгляд матери гонит меня, а когда я наклоняюсь, чтобы поцеловать ее, она сжимает губы и словно каменеет. «Ты сделал это. Теперь постарайся это перенести». Она молчит, но я слышу эти суровые слова. Она умрет, так и не простив меня.

И я ушел, растаял в ночной тьме, шагая рядом с самим собой – преступник и жертва преступления. Мне хотелось идти вот так до самого утра. В полночь я вошел в свою комнату и сел у пустого камина. Один. Заперт в своем одиноком преступлении. Я смотрел, как в камине пылают за решеткой старые газеты. «А что, если все это впустую? Если я напрасно убил их?» На заре я проснулся возле камина, замерзший, с горечью во рту, и подумал: «Нужно продолжать. Иначе все сделанное было бесполезно и я напрасно убил их».

У меня больше нет сил. Я больше не могу продолжать: ведь этой ночью, на этой кровати ты умираешь. Я хочу остановиться. Разве я не могу остановиться? Приставить револьвер к виску… И что потом? Что они сделают потом? Меня уже здесь не будет. Но ведь сейчас я здесь, и пока я здесь, будущее существует, даже невзирая на мою смерть. Я мечтаю о смерти, но я мечтаю о ней, пока жив. Так решись умереть, решись! Решись сам, один. А что потом? Что потом?..