Симона Бовуар – Кровь других (страница 30)
– Как подумаю, что ты останешься в Париже… – сказал я. – И по-прежнему будешь ходить по тем же улицам, видеть одни и те же лица, рисовать картинки у себя в комнате и гулять в Люксембургском саду… Словом, вести то монотонное существование, которое так часто раздражало тебя… И все это из-за меня!
– Если бы я хоть знала, что ты не будешь злиться на меня за то, что я останусь… – тихо ответила она.
– Элен, зачем ты так говоришь? Если бы ты меня бросила, я бы места себе не находил!
И я крепко обнял ее, целуя золотистые волосы, щеки, губы; меня захватило чувство, близкое к страсти; я подыскивал для нее самые нежные слова и уже не понимал, почему прежде запрещал себе произносить их… Передо мной теснились собачьи могилки, украшенные ракушками, каменными изваяниями пуделей:
Под нашими ногами скрипел гравий, мы медленно шагали, держась за руки, – и как же она была красива!
– Знаешь, я привязался к тебе так крепко, как никогда и ни к кому прежде, – сказал я. – Даже не думал, что такое может случиться. И на самом деле я очень рад, что ты не уезжаешь.
Элен прикусила губу. Ее удивление покоробило меня.
– Это правда? – спросила она.
– Святая правда!
Она взглянула на меня сияющими глазами, и я с умилением залюбовался этой радостью – делом моих рук.
Что же здесь было правдой? Да и так ли важна была эта правда?!
– Но почему ты не женишься на ней? – спросила моя мать. Я познакомил ее с Элен, и время от времени они вместе пили чай в моей комнате. Элен считала мою мать строгой; мать считала Элен
– Я люблю ее не такой любовью, чтобы жениться, – сказал я.
– Ну, тогда тебе не следовало так глубоко входить в ее жизнь.
– Элен сама этого захотела. Она считает себя свободной и уверена, что это ей надлежит выбирать.
– Что ж, это прекрасно – позволять людям делать свободный выбор, – ответила мать. И вздохнула: в свое время она позволила Элизабет и Сюзон самим решать свою судьбу; в результате семейная жизнь Элизабет не задалась, а брак Сюзон вполне удался, и мать до сих пор не решила, какой из этих двух браков огорчает ее больше.
– Ты всегда так поступала, и была права, – сказал я.
– Ох не знаю, – ответила она. – Что ни сделаешь, всегда приходится отвечать за содеянное.
А я вспоминал розовое личико, решительный взгляд и слова: «Это вам выбирать». Но какой выбор был уготован Элен? И могла ли она сделать так, чтобы я ее любил, или чтобы я не существовал, или чтобы она меня не встретила? Предоставить ей свободу – это опять-таки значило бы решить за нее; остаться инертным, склониться перед ее волей – значило создать, силой моего авторитета, ситуацию, с которой она должна была смириться. И она колебалась, связанная моими нерешительными руками, моей безрадостной любовью. Вопреки себе и вопреки мне.
– Но что же делать? – спросил я. – Она ведь никогда не захочет, чтобы я женился на ней без любви. Неужто я должен ей лгать?
– Ох, я не могу давать тебе советы, – грустно промолвила мать.
Когда мы были маленькими, она сурово отучала нас лгать; но теперь и сама ни в чем не была уверена – ни в осмотрительности, ни в человеколюбии, ни в правде. Так почему бы не солгать, когда нужно? Мало-помалу во мне крепло это убеждение. Если я не мог предоставить тебе свободу выбора, если одно мое существование было к тому препятствием, то отчего бы, по крайней мере, не стать хозяином ситуации, которую я тебе навязывал? Меня принуждали решать за тебя – ну что ж, прекрасно: теперь я мог решать по зову сердца. Я хотел любить тебя – и любил; хотел сделать тебя счастливой – что ж, прекрасно, ты будешь счастливой благодаря мне. Ложь… В конце концов, она была единственным оружием, позволявшим отвергнуть назойливую силу реальности. Зачем же выглядеть перед тобой упрямым, глупым и бессердечным – таким, каким я и был, вопреки себе самому? Как я мог обдумывать свои слова, свои поступки – и обманывать твою судьбу?
Тем вечером над Парижем веяло чем-то праздничным; люди пели и улыбались друг другу, влюбленные обнимались: мы сдали немцам Чехословакию – и утверждали, что провозгласили мир во всем мире.
– Ну что, теперь ты доволен? – спросил меня Поль. – Вот такие люди, как ты, и сделали возможными эти позорные соглашения!
Я стоял в раздевалке рядом с Лораном и Жардине и мыл руки; Поль и Массон гневно смотрели на нас.
– Эти соглашения, – ответил Лоран, – сулят мир. Мир, который создали мы сами. Война стала невозможной именно потому, что мы не хотели воевать!
Он был очень молод. Его энтузиазм смущал меня.
– Своим пацифизмом вы играете на руку буржуазии! – возразил Поль. – Под предлогом уклонения от войны она ввергнет вас в позорный мир.
– И под предлогом революции вы ввергнете нас в войну, – добавил Жардине.
– Все потому, что мы революционеры, – сказал Массон. – А вы боитесь революции.
– Нет, – ответил я. – Просто мы не хотим покупать мир ценой мировой войны. Это была бы слишком дорогая цена.
– Цена никогда не будет слишком дорогой, – возразил Поль, смерив меня презрительным взглядом. – Вы никогда ничего не добьетесь, потому что не хотите платить.
– Легко тебе платить кровью других!
– Кровь других – это наша кровь, та же самая, – сказал Поль.
– Когда есть цель, средства уже не имеют значения, – сказал Массон. – Мы умеем хотеть!
– Хотеть-то вы умеете, вот только не знаете, чего хотите, – возразил я. – Если вы так дешево цените жизни людей, то какой смысл бороться за их счастье и достоинство?
– Ты-то не рабочий, – сказал Поль. – Поэтому и не остался в партии, а примкнул к буржуям.
Да, я не был рабочим и помнил это – что не мешало Полю заблуждаться. Если люди представляли для него покорное стадо, то почему же он заботился об их будущем? Если кровавая бойня и тирания так мало значили для него, то к чему были правосудие и процветание нации? В глубине души я отвергал их слепую борьбу. Но и тот мир, за который мы боролись, не выглядел для меня победой…
Элен ждала меня на выходе из цеха, с сияющим лицом.
– Так это правда? – спросила она. – Значит, у нас теперь мир?
– Да, мир, – ответил я. – По крайней мере, хоть на короткое время.
Повиснув у меня на руке, она смеялась – беспечно, как смеются все счастливые женщины.
– Ну что поделаешь, это было бы слишком глупо – идти сражаться ради каких-то чехов!
А тем временем в Вене евреи, под веселыми взглядами прохожих, чистили тротуары зубными щетками с едкими моющими средствами, которые разъедали им пальцы, – так что же, разве мы должны были позволять немцам убивать нас ради их спасения, ради того, чтобы помешать самоубийствам пражскими ночами, ради того, чтобы предотвратить пожары, которые скоро вспыхнут в польских деревнях?.. Мы громогласно объясняли, почему не хотим умирать, тогда как нам следовало бы задуматься: а для чего, собственно, мы еще живем?
– Ну что, ты все-таки недоволен? – спросила Элен. – А ведь ты был против войны!
Против войны, против мира… Я уже ни за что не ратовал… Я был одинок. И больше не мог ни радоваться, ни возмущаться, будучи привязанным к этому миру цепкими корнями, сплетенными с тысячами чужих; будучи неспособным к бегству, чтобы взлететь над этим миром, разрушить его, переделать; будучи отрезанным от него только этим давящим унынием, которое свидетельствовало о моем присутствии в нем…
– Уже не знаешь, чего и хотеть, – уныло промолвил я.
– А вот я счастлива! – воскликнула Элен. – Раньше мне было так страшно, а теперь я чувствую, что оживаю. – И она погладила меня по руке. – Они могли бы похитить тебя, засадить в какую-нибудь дыру, поставить перед ружьями и пушками… Вот уж смертельная пытка: каждую минуту думать, что тому, кого ты любишь, грозит смертельная опасность! – Потом она улыбнулась мне и спросила: – Тебя мучит совесть из-за чехов?
– Мне противно смотреть на всех этих людей вокруг: как же они довольны, что спасли свою шкуру!
– А я их прекрасно понимаю, – возразила Элен. – Уж коли человек умер, к чему тогда его благородство, храбрость и все прочее? Ох, мне страшно даже подумать о смерти!
Ты шла рядом со мной своей гибкой, широкой походкой, и подол платья обвевал твои загорелые колени; кто бы мог подумать, что и тебе суждено умереть… Потом ты прижалась ко мне:
– Теперь я буду еще сильнее бояться, как бы ты не умер!
Она любила меня, она была счастлива, что судьба оставила ей меня. И мне не хватило духа омрачить эту ее радость. Я улыбнулся, я весело заговорил с ней.
Мы прошли через весь Париж, поели мороженого на площади Медичи. Спустилась ночь, мягкая летняя ночь. Мы присели на ступеньку узенькой лестницы рядом с улицей Сен-Жак; она положила голову мне на плечо и спросила:
– Ты считаешь, что я еще слишком маленькая, верно? И что я тебя плохо понимаю?
Я погладил ее по голове, думая: «Непонятно, чего теперь хотеть. Все, что мы делали, плохо кончалось; в конечном счете перестаешь понимать, как нужно действовать – так или иначе…» Раз уж мне хотелось, чтобы она чувствовала себя любимой, достаточно было всего лишь произнести нужные слова, которых она так ждала.
– Знаешь, ты ведь выросла за эти два года, – сказал я и добавил: – Мои чувства к тебе тоже выросли.
– Правда? – спросила она, сжав мою руку. – Мне кажется, ты и в самом деле привязан ко мне сильнее, чем раньше!