Симона Бовуар – Кровь других (страница 14)
– Просто терпи́те и доверьтесь ему, – сказал я.
– Да разве я не терпела?! – воскликнула она, и я сочувственно посмотрел на нее. Она и вправду обладала многими достоинствами: не жаловалась на бедность, не докучала Марселю попреками, старалась разобраться в том, что именовала его
– Вам не стоит сидеть здесь одной. Пойдемте со мной.
– Боюсь, что это будет слишком утомительно, – ответила она и безрадостно улыбнулась мне – видно, боялась навязываться.
Я не настаивал. Мне никак не удавалось проникнуться к ней искренней симпатией; я часто упрекал себя за это.
– Не переживай! – говорила мне Мадлен. – Обычные буржуазные штучки, расплата за роскошь, в которой они живут.
Мадлен искренне не понимала, как можно сетовать на свою судьбу или, напротив, радоваться ей, как можно чего-то бояться или на что-то надеяться.
– Кем же
Она шагала рядом со мной прихрамывая – ей вечно жали туфли, потому что она либо покупала их на дешевых распродажах, либо получала в обмен или в благодарность за какую-нибудь услугу.
– Они думают, что завтра жизнь будет лучше, чем сегодня, – сказал я.
И мне действительно так казалось. Сколько надежд воодушевляло нас, несмотря на неуверенность в успехе!
– Ерунда! Что бы они ни делали, жизнь все равно не станет лучше.
Я не ответил, потому что никогда не пытался спорить с Мадлен: чем убедительнее звучали аргументы, тем больше она сомневалась в их правоте, подозревая оппонента в тайных кознях. Впрочем, ее жизнь и вправду немногого стоила, так как она сама мало ценила ее; равнодушно отдавала ее любому желающему; время тратила в основном на сон или на курение – сидела с сигаретой в зубах и глядела в пространство; однако при этом Мадлен отнюдь не была обделена умом и вполне могла бы им блеснуть, если бы почаще делилась своими мыслями… Однако она была уверена в том, что это никого не может заинтересовать.
Ее развлечения, ее интересы и горести, да и сами чувства ничего не стоили в ее глазах, и никто не мог заставить ее ценить их; никто, кроме нее самой, не мог убедить ее в значительности собственного существования. Но для тех людей, которые сейчас проходили по улицам колонной с песнями, было очень важно, чтобы каждый из нас был человеком. Завтра жизнь обретет смысл… Даже не так: он возник уже сегодня, возник из их энтузиазма и надежд.
– Пойдешь со мной или будешь ждать меня в бистро?
– А ты собираешься произнести речь? – спросила она.
– Да, я обещал товарищам.
Готье, поднявшийся на трибуну посреди площади, уже начал говорить. Наверно, толпа вокруг него молчала, но мы стояли слишком далеко, и его слова терялись в общем уличном гомоне.
– Что он там проповедует? – спросила Мадлен.
– Не знаю.
– Ну а ты что собираешься сказать?
– Подходи ближе и услышишь.
– Нет, – сказала она, – я подожду тебя здесь.
Она прислонилась к дереву и сбросила туфли; чулки на ступнях были сплошь в дырах и в розовых пятнах: она замазывала лаком для ногтей «побежавшие» петли, чтобы не пропустить их наверх.
– Но это может продолжаться довольно долго, – предупредил я.
– Мне все равно.
Мимо нас промчалась стайка детей в красных галстуках и красных беретах; за ними появились женщины, они громко скандировали: «Смерть Лароку!»[3] Над нашими головами развевались знамена – красные и трехцветные, громко хлопавшие на ветру; на всех перекрестках Парижа были возведены трибуны и подмостки, а между деревьями развешены цветные гирлянды и лозунги с датой «1936». 14 июля 1936 года.
Как же мы гордились, как ликовали! Конечно, до победы было еще далеко и дел впереди – невпроворот, но, главное, мы впервые преодолели распри между партиями и создали коалицию всех прогрессивных политических сил. Кажется, это было только вчера… Он пробрался сквозь плотную толпу. Ему не терпелось выразить переполнявшую его радость, от всего сердца выкрикнуть ее во весь голос.
– Товарищи!
Он говорил, и слова, которые он произносил, шли от сердца, и все слушали их не ушами, а сердцем. Он говорил для себя, но они ему аплодировали, ибо он говорил для них. Он описывал всемогущую добрую волю, родившуюся во Франции, но готовую озарить весь мир; выражал уверенность в том, что им удастся привить всей планете их мирные, созидательные принципы.
– Потому что нынешний день, товарищи, это день нашего торжества! Но результаты, которых мы добились, – всего лишь начало; ну а главное, чем мы особенно гордимся и что подогревает все наши надежды, – мы одержали победу всего лишь путем забастовок!
Он говорил, и его слова звучали не как заклинания или лозунги: это была торжествующая, победная песнь! И люди, вторя ему, дружно запели хором –
Это была заветная надежда, которую они приветствовали, прозревая ее свершение в будущем: примирение всех людей и свободное признание их права на свободу.
– Дай мне свои заметки к речи, – сказал Готье, – я напечатаю ее в «Профсоюзной жизни».
– Здорово ты выступил! – сказал Лоран.
А Бломар тронул его за плечо, сказав:
– Это мой дружок по цеху!
– Вы тоже прекрасно выступили, – сказал Лоран, обращаясь к Готье. – Это ведь вы пишете в «Профсоюзной жизни»?
– Он ее возглавляет, – ответил Бломар, улыбаясь во весь рот.
Он был счастлив. Знамена развевались на ветру, толпа дружно пела, а его товарищи по цеху и профсоюзу – те, кто помалкивал, и те, кто высказывался; те, кто был активен, и те, кто не был никем, – все они хлопали его по плечу, хлопали по плечам своих товарищей и крепко пожимали им руки. Это наш праздник, наша победа! А ему вспоминалась другая толпа – люди в метро его детства и застарелый запах угрызений совести. Теперь с этим покончено.
Уже без всяких угрызений совести он вдыхал запах типографской краски и пыли, запах пота и труда, проходил вдоль голых стен, поглядывая на газометры и на заводские трубы, – потому что теперь эти люди, невзирая на усталость и безнадежное, серое существование, знали, как утвердить свою волю; отныне их жизнь не была тупым растительным существованием – они сами, свободно, выбирали себе судьбу, и он общался с ними как с равными, думая: «Я один из них…»
– Я заставил тебя ждать, ты тут не очень скучала?
– Нет, – ответила Мадлен, – я тебя видела отсюда, смотрела, как ты ораторствуешь.
Она так и простояла все это время, прислонившись к древесному стволу. Я тронул ее за плечо. И как раз в этот момент ты возникла передо мной; ты держала Поля за руку; на твоей белой блузке пламенела красная кокарда, щеки пылали от возбуждения.
– Мы тебя всюду искали, – сказал Поль.
Ты бросила на него разъяренный взгляд и перевела глаза на Мадлен, которая все еще пыталась всунуть ногу в свою туфлю. Я познакомил их.
– Ну вот, послушали твою речь, – сказал Поль с иронией.
– Ах вот как! Значит, вы там были?
– Да, – сказал он, пожав плечами. – Ты говорил так, словно Франция может отделить свою судьбу от судеб всего остального мира!
Я хотел было ответить, но ты нетерпеливо прервала наш разговор:
– Мы что, собираемся торчать здесь еще целый час?
– Да, стоять на ногах – это утомительно, – сказала Мадлен.
Но ты презрительно смерила ее взглядом:
– А вот я вовсе не устала!
Мы пошли следом за черной людской массой, которая беспорядочно текла между домами, украшенными флагами; мостовая была усыпана бумажным мусором – флажками, кокардами, листовками; на каком-то перекрестке, где шло народное гулянье, мы присели за столик кафе, и гарсон принес нам три пол-литровые кружки пива, а для Элен – лимонад с сиропом «дьяболо-гренадин» (она обожала напитки ядовитых расцветок).
– Вы только посмотрите на это дурачье! – сказал Поль. – Веселятся, дерут глотки и воображают, что им удастся свить себе надежное уютное гнездышко прямо посреди Европы, между Пиренеями на юге и линией Мажино[4] на севере. А тем временем фашизм уже стоит у нашего порога. И ведь все прекрасно знают, что революция не должна оставаться в границах одной страны!
– Несомненно, – ответил я. – Но все-таки нужно сначала выиграть хотя бы на этом поле.
Наступило молчание. Мадлен улыбалась, слушая аккордеон. Элен сидела, болтая ногами, как рассеянная школьница. Мне не хотелось продолжать нашу дискуссию. Я был уверен, что Франция не останется одинокой в этом мире. Да и сам я не чувствовал себя одиноким; мне казалось, что я сумел организовать вокруг себя жизнь без компромиссов, без привилегий – жизнь, которая никому ничего не была должна и никому не грозила никакими несчастьями. Я улыбнулся Мадлен. Ее лицо светилось безмятежной радостью. Я, конечно, не отдавал ей себя целиком, но она и не ждала от меня многого… Да и что бы она стала со всем этим делать?! Она могла жить только настоящим и в ту пору лучшие моменты своей жизни проводила со мной. А я чувствовал ответственность лишь за себя самого и жил в мире с собой – таким, каким и хотел быть; словом, моя жизнь не слишком отличалась от моего идеала.