Симона Бовуар – Кровь других (страница 12)
А теперь я больше никогда не увижу ее улыбку. Чудится, будто ее верхняя губа стала чересчур короткой, она вздернулась, обнажив зубы, а ноздри сжались; пока еще живое тело уже превращается в труп. Нужно закрыть глаза и забыть эту маску смерти; завтра я уже так не смогу, завтра я буду видеть только
Она носила клетчатую плиссированную юбку в красно-зеленую клетку и светлую блузку; ее талию стягивал широкий красный кожаный пояс; челка закрывала лоб, а гладкие прямые волосы с двух сторон обрамляли лицо. Когда она неожиданно появилась в дверях, на нее обратились все взгляды; она не была похожа на жену рабочего, и тем не менее, пока она шла через цех, ее присутствие здесь вовсе не выглядело неуместным – очевидно, благодаря элегантной небрежности, свойственной ее нарядам, жестам, да и всему ее облику. Она подошла ко мне, глядя одновременно испуганно и вызывающе, и неожиданно протянула пакет, сказав:
– Вот… принесла вам поесть.
Я взял его – здоровенный сверток в коричневой бумаге, неумело обмотанный бечевкой. И сказал:
– Вы слишком любезны! – нерешительно глядя на нее; а она неловко переминалась с ноги на ногу.
Я был ужасно смущен – тем, что не отвечал на ее письма, а главное – тем, что получал их.
– Ну так как? – нетерпеливо сказала она. – Вы его развернете или нет?
Похоже, она вообразила, что мы постились все эти два дня, проведенные в добровольном заточении, и, судя по всему, разорила свою лавку, выбрав из сладких товаров самые питательные, самые
– Раздайте это поскорей своим друзьям, вы все тут наверняка оголодали.
Я оглядел цех и встретил шесть пар смеющихся глаз.
– А ну, кто желает десерт? – выкрикнул я и с размаху высыпал на верстак печенье, коробки с финиками, темную и светлую карамель, а сам впился зубами в пряник.
– А что ж вы сами не угощаетесь?
– Нет, это все вам, – ответила она.
Ее глаза сияли, она внимательно следила, как я жую ее гостинцы; мне казалось, что она сейчас ощущает у себя во рту сладость той вкусной смеси, которую я поглощал. А я чувствовал все возраставшую неловкость: ее взгляд не отрывался от моего лица, внимательно изучал форму бровей, цвет волос; до сих пор никто не уделял моей внешности такого пристального внимания.
Мадлен не смотрела на меня, она вообще никуда не смотрела; все вещи вокруг нее были непонятными, слегка пугающими, и она старалась не замечать их; Марсель иногда разглядывал меня, но лишь для того, чтобы с унылой беспристрастностью оценивать мои черты. А вот взгляды Элен вопрошали, взвешивали, требовали отчета.
– Значит, вас пропустили сюда?
Она пожала плечами:
– Как видите!
– Им ведь приказано пропускать только жен и матерей…
Она пренебрежительно усмехнулась:
– Я им сказала, что хочу повидаться с женихом.
– Но ведь Перье в соседнем цехе, – поспешно сказал я.
– А я назвала вашу фамилию, – сказала она. – И мне кажется, они именно поэтому не прогнали меня.
Наверно, у меня был очень уж недовольный вид, потому что она спросила:
– Вам это неприятно?
– В общем, да… Я ведь сам распорядился никого не впускать, и мне не хочется делать исключение для себя.
Она села на табурет и положила ногу на ногу – у нее были красивые загорелые ноги, в белых носочках и кожаных сандалиях.
– А почему бы и нет? – спросила она.
– Послушайте, если вы непременно хотите поговорить со мной, давайте условимся о встрече где-нибудь в другом месте. Забастовка долго не продлится. Но сейчас вам нельзя тут задерживаться.
– Ну нет, я никуда не уйду! Зря, что ли, я ехала в такую даль?! Вам все-таки придется ответить на мои вопросы.
Я усмехнулся. Ее письма мне не нравились, это были письма маленькой избалованной девочки, которая не знает, куда деваться от скуки. Правда, она сама была куда интереснее своих посланий. Ее глаза, упрямый лоб и скулы отчего-то заставляли вспомнить о свирепой силе дикого зверя, тогда как дрожащие губы выдавали мягкость натуры; мне нравилось это противоречивое лицо. Я оглянулся на своих соратников – они не обращали на нас никакого внимания. Одни играли в карты на мраморной стойке; другие курили, лежа прямо на полу; Портэ разогревал на спиртовке в котелке суп, принесенный женой; Лоран читал какое-то письмо; казалось, действие происходит где-нибудь в общежитии, а не возле типографских станков; странно было наблюдать за этим мирным ходом личной жизни в остановившихся цехах, где теперь царила атмосфера коллективной борьбы. Свинец остывал в горниле, пламя угасло, свинцовые литеры стали такими бесформенными, что их было не разобрать, и только мы одни еще беззаботно существовали в этом кавардаке, среди этих неодушевленных машин, всецело занятые самими собой.
Мы были свободны, и мы испытывали свою силу. Мы не подчинялись ничьим приказам и никому не поручали действовать вместо себя; забастовка разразилась внезапно, без давления со стороны каких-либо партий, без политических целей, по воле самих рабочих, с их нуждами, с их надеждами… Я чувствовал себя на вершине блаженства: долгие годы я упорно боролся, чтобы прийти именно к этому – к достижению такой чистой солидарности, где каждый черпал у товарищей решимость утвердить собственную волю, не ущемляя при этом свободы других людей и неся ответственность только за себя…
Ее нога нетерпеливо покачивалась, носок сандалии коснулся моей руки.
– Вы злитесь?
– Я? Нет, с чего вы взяли?
– А почему тогда молчите?
– Я уже видел такие забастовки – это прекрасный способ победить. Представьте себе подобную акцию в масштабах всей Франции, когда встанут тысячи заводов и мастерских!
Ее голубые глаза гневно потемнели под челкой, подчеркивающей ее упрямый вид.
– Вы что – насмехаетесь надо мной?
– Я… над вами?
– Я добиралась сюда, к вам, вовсе не для того, чтобы вы мне талдычили про свою забастовку!
Ее глаза безжалостно, зорко изучали мое лицо, каждую его складку, каждую морщинку на лбу; только ее нежные губы противоречили этому взгляду, и она по-детски неловко облизала их.
– Почему вы не отвечали на мои письма?
– Как так? Я же ответил!
– Только один раз. Да и то всего четыре строчки.
– Но мне больше нечего было сказать.
Она взглянула на меня так грозно, словно собиралась избить:
– Разве это так плохо – стараться еще раз увидеть того, кто может вам помочь?!
– Разве это так плохо – отказаться от встречи, если ничем не можешь помочь этому человеку?
Я твердо решил отвадить ее – мне было некогда заниматься этими разборками, – и все же находил очаровательным ее серьезное, сердитое личико, которое сейчас залил гневный румянец.
– Ну конечно, вам безразлично, что я прозябаю там, в своей лавке, не зная, чем заняться!
– Разумеется, безразлично: я же вас совсем не знаю.
– Ну а теперь-то знаете? – спросила она с игривой улыбкой.
– Послушайте, я прекрасно понимаю, что с вами творится: вы находитесь в том возрасте, когда девушкам скучно и им приятно любое развлечение. А со мной дело обстоит иначе: у меня слишком много обязанностей и нет ни минуты свободной, чтобы развлекать вас.
– Ни минуты свободной… – повторила она, нетерпеливо болтая ножкой. – Если захотеть, время всегда найдется.
– Ну тогда считайте, что у меня нет такого желания, – сказал я.
Она на миг замерла, словно осмысливая услышанное, и, понурившись, спросила:
– Значит, я вам несимпатична?
Вопрос прозвучал с такой искренней обидой, что я даже растерялся; в подобной манере реагировать на самые жестокие ответы чувствовалась некая храбрость, вызывающая уважение. Безрассудная тяга к искренности – вот первое, что поразило меня в тебе.
– Послушайте, вы мне очень симпатичны. Но поймите: вы строите иллюзии, надеясь, что я могу вам чем-то помочь, а мне нечего вам сказать. Разве что вы заинтересуетесь проблемами профсоюзов.
Она передернула плечами:
– Если вы не можете мне помочь, значит я сама как-нибудь разберусь!
Да, выскользнуть из ее цепких, упрямых ручек было нелегко.
– Ладно, оставим это. Если я начну общаться со всеми людьми, которых нахожу симпатичными, мне всей жизни не хватит!
– А вы много таких знаете? Ну и повезло же вам! – Она печально вздохнула: – А я вот ни одного!