реклама
Бургер менюБургер меню

Сим Симович – Актер из 69г (страница 63)

18

— Согласен, — кивнул Катин-Ярцев. — С ней все ясно. Хорошая девочка, крепкая. Будет работать. А вот что мы будем делать с Лоцманом?

В кабинете повисла пауза.

Имя «Лоцман» висело в воздухе весь день, как неразрешенный аккорд.

Захава нахмурился. Покрутил в руках пустую рюмку.

— Вот скажите мне, старой обезьяне, — начал он медленно. — Вы ему поверили? Сегодня, на коллоквиуме?

— Про эмпатию? — уточнил Этуш. — Про то, что он «вживается в книги»?

— Про это самое. Складно звонит, стервец. «Я прочитал Ремарка и почувствовал себя в окопе». Красиво. Литературно. Вершининская школа, чувствую руку мастера. Костя наверняка с ним поработал.

— Поработал, — подтвердил Катин-Ярцев. — Но, Борис Евгеньевич… Вершинин может поставить дикцию, может поставить жест. Но Вершинин не может поставить взгляд.

Катин-Ярцев подошел к столу, нашел в ворохе бумаг фотографию Юры. Обычное фото 3×4, черно-белое, с уголка.

— Посмотрите. Ему здесь шестнадцать. А смотрит так, будто он моих ровесников хоронил.

— Вот это меня и пугает, — Захава отодвинул фото. — Психопатия? Шизофрения? Мы берем кота в мешке. Если у него кукушка поедет на втором курсе? Если он в петлю полезет, как его любимый Треплев? Кто отвечать будет? Ректор.

Этуш налил себе еще коньяка.

— Борис, ты перестраховщик.

— Я реалист!

— Ты бюрократ, — беззлобно парировал Этуш. — Послушай меня. Я на фронте таких видел. Мальчишки, которые за неделю старели на двадцать лет. У Лоцмана — синдром фронтовика, который не был на фронте. Я не знаю, откуда это у него. Может, действительно, книжный мальчик с больной фантазией. А может, у него дома ад, о котором он молчит. Но какое нам дело откуда?

Этуш поднял рюмку, глядя на свет сквозь янтарную жидкость.

— Нам важен результат. А результат такой: когда он читал «Волка и Ягненка», у меня мурашки бегали. Когда он читал Блока, мне хотелось курить и плакать. А сегодня, когда он про Треплева говорил… я впервые за десять лет поверил, что этот персонаж может быть живым, а не картонным нытиком.

— Он тяжелый, — вздохнул Захава. — Он не советский.

— А Гамлет советский? — спросил Катин-Ярцев. — А Мышкин советский? Нам нужны трагики, Боря. У нас дефицит трагиков. Все играют социальных героев, веселых строителей. А кто будет играть боль?

— Боль… — Захава потер переносицу. — Боль — это товар штучный.

— Вот именно. И Лоцман — это штучный экземпляр. Да, с трещиной. Да, опасный. Но талант — это всегда отклонение от нормы. Нормальные люди в инженеры идут, самолеты строить. А к нам идут те, у кого душа болит.

— У него она не болит, — отрезал Захава. — У него она кровоточит.

Он встал, прошелся по кабинету. Остановился у окна, глядя на вечерний Арбат.

— Знаете, что меня больше всего зацепило? — спросил он, не оборачиваясь. — Не Блок. И не Треплев. А то, как он сегодня про политику отвечал.

— Про съезд-то? — удивился Этуш. — Да брось. Дежурные фразы.

— В том-то и дело. Дежурные фразы, но с какой интонацией! Спокойно. Взвешенно. Как взрослый мужик, который понимает правила игры и принимает их. Школьники так не говорят. Школьники либо тараторят лозунги с пионерским задором, либо мямлят. А этот… он как будто знает что-то, чего мы не знаем. Снисходительно так отвечал. Мол, надо про коммунизм? Пожалуйста, вот вам про коммунизм.

Захава повернулся к коллегам.

— Он умнее нас, Володя. Или хитрее.

— Так это же прекрасно! — воскликнул Этуш. — Умный актер — это редкость. Обычно вся сила в эмоции уходит, голова пустая. А тут — интеллект. Аналитика. Он режиссером станет, помяни мое слово. Лет через пятнадцать.

— Если не сопьется, — мрачно добавил ректор.

— А мы проследим, — мягко сказал Катин-Ярцев. — У него, кстати, якорь есть хороший.

— Громова?

— Она самая. Вы заметили, как они друг на друга смотрят? Не как влюбленные голубки. Как подельники. Как альпинисты в одной связке. Она его тащит вверх, он ей дает глубину. Тандем.

Захава вернулся к столу. Допил коньяк.

— Ладно. Убедили. Черт с ним, с Лоцманом. Берем.

Он взял красную ручку и размашисто подписал ведомость.

— Но предупреждаю: я с него глаз не спущу. Буду гонять. Буду прессовать. Если там гниль — она вылезет. Если там сталь — закалится. Мы не санаторий. Мы кузница.

— Аминь, — усмехнулся Этуш.

— И вот еще что, — Захава посмотрел на фотографию Юры в последний раз перед тем, как убрать ее в папку. — Старая душа, говорите? Палимпсест? Ну-ну… Посмотрим, что на этом пергаменте напишет жизнь. Лишь бы не некролог.

— Сплюнь, Боря, — попросил Катин-Ярцев.

Захава постучал костяшками пальцев по дереву стола. Три раза.

— Всё. Расходимся. Завтра суббота, но дел по горло.

Мэтры Щукинского училища начали собираться. Гасили свет, закрывали окна.

В полумраке кабинета, пропахшего табаком и коньяком, осталась висеть недосказанность. Они, опытные мастера, чувствовали, что курс 1969 года будет особенным. Что эти двое — «жадная» Громова и «старый» Лоцман — принесут им много головной боли.

И много славы.

Но об этом они узнают позже. А пока — они просто усталые люди, которые сделали свою работу: нашли золото в горе пустой породы.

Владимир Этуш вышел последним. Он задержался в дверях, оглянулся на пустой стол ректора и тихо, с фирменной усмешкой товарища Саахова, пробормотал:

— А всё-таки… глаза у него не самоубийцы. А убийцы. Убийцы пошлости. И это, честное слово, прекрасно.

Дверь закрылась. Кабинет погрузился в сон.

Глава 20

Понедельник, четырнадцатое июля, начался не с будильника, а с солнца.

Оно заливало комнату густым, медовым светом, в котором плавали пылинки. За окном шумела Москва. Трамваи звенели на поворотах, дворники скребли асфальт метлами, где-то вдалеке гудел заводской гудок. Раньше этот шум раздражал, казался назойливым саундтреком к чужой, навязанной жизни. Теперь он звучал как увертюра.

Юра лежал в кровати, слушая город.

Он больше не был пленником времени. Он был его жителем. Гражданином шестьдесят девятого года.

Вставать не хотелось, но надо было. Сегодня — день бумаг. День, когда его призрачный статус «попаданца» сменится вполне официальным статусом «студента».

Он подошел к столу. Выдвинул ящик.

Там, в синей картонной папке с завязками, лежала его новая биография.

Аттестат зрелости на имя Лоцмана Юрия Павловича. Тройка по химии (спасибо оригинальному Юре, который, видимо, не дружил с таблицей Менделеева), пятерка по литературе, четверка по физике. Характеристика с печатью школы: «Политически грамотен, морально устойчив, активный участник общественной жизни». Шесть фотографий размером три на четыре. С черно-белого глянца на него смотрел вихрастый парень в пиджаке, с немного испуганными, но честными глазами.

Юра провел пальцем по шершавому картону аттестата.

Раньше ему казалось, что он ворует чужую жизнь. Что он надевает чужой костюм, который ему велик. Но за этот месяц он… врос в этот костюм. Разносил его. Теперь он сидел как влитой.

— Ну что, Юрий Павлович, — сказал он фотографии. — Пора легализоваться.

Он сунул папку под мышку и вышел на кухню.

На кухне пахло «Беломором» и крепким, черным чаем.

Мама уже ушла на работу, оставив на столе тарелку с сырниками, прикрытую вафельным полотенцем, и записку: «Удачи! Купи хлеба».

Отец был дома. У него сегодня была вторая смена, поэтому он позволял себе роскошь неспешного утра. Он сидел у окна в майке-алкоголичке, открывая вид на крепкие, жилистые руки, и читал «Правду». Перед ним дымилась огромная кружка с чаем.