реклама
Бургер менюБургер меню

Сим Симович – Актер из 69г (страница 37)

18

Чертовски зол. Не на отца даже — на ситуацию. На этот барьер непонимания, который невозможно пробить словами. Как объяснить человеку из поколения победителей, человеку, привыкшему к четким и ясным категориям «фронт — тыл», «завод — дом», что мир сложнее? Что есть вещи, которые нельзя измерить тоннами чугуна или метрами ткани?

«Паяц… Паразит…» — эхом отдавалось в голове.

Он выскочил на Ленинградский проспект.

Город жил своей вечерней жизнью. Зажигались фонари, бросая желтые пятна на асфальт. Редкие такси с зелеными огоньками проносились мимо, шурша шинами. Парочки гуляли под ручку. Милиционер на перекрестке лениво помахивал жезлом.

Юра замедлил шаг.

Куда идти?

В 2024 году он бы пошел в бар. Заказал бы виски, сел в углу, уткнулся в телефон. Или поехал бы к другу, пожаловался на жизнь. Или снял бы номер в отеле, чтобы побыть одному.

Здесь у него не было ничего.

Ни денег (пара копеек в кармане не в счет). Ни паспорта (его паспорт лежал у родителей). Ни друзей, к которым можно завалиться в десять вечера с драмой (к Лёне? Смешно. К Свете? Не поймет, испугается). К Вершинину? Старик спит или читает, нечего его тревожить.

Он был абсолютно, стерильно одинок в этом огромном городе. Попаданец. Чужак. Человек без корней, привязанный только к этой семье, которая его сейчас отвергла.

Он дошел до Песчаной площади.

Здесь было тихо. Фонтан уже выключили, но вода в чаше еще рябила от ветра. Юра сел на холодный бетонный бортик.

Достал из кармана пачку сигарет «Ява» (купил тайком, на всякий случай, хотя курить бросил еще в той жизни). Чиркнул спичкой. Затянулся.

Дым обжег горло, ударил в голову легким головокружением.

Он смотрел на темные окна домов. Там, за занавесками, люди пили чай, смотрели телевизор, ругались, мирились. Жили. А он сидел здесь, как дурак, и жалел себя.

«А чего ты ждал? — спросил он себя жестко. — Что отец тебя в лобик поцелует? „Конечно, сынок, иди в актеры, будь нищим и свободным“? Он войну прошел. Он знает, что такое голод. Для него завод — это крепость. А ты ему предлагаешь замок на песке».

Пошел дождь.

Сначала редкие, крупные капли, шлепающие по асфальту как монеты. Потом — сплошная стена воды. Гроза, копившаяся весь день, наконец разразилась.

Юра не сдвинулся с места. Он сидел, мок, курил размокшую сигарету и чувствовал, как злость уходит. Смывается дождем. Остается только усталость и понимание.

Отец любит его. Как умеет. Как научила его жизнь. Он кричит не потому, что хочет сломать, а потому что боится. Боится, что сын пропадет. Что останется без куска хлеба в этом жестком мире.

«Я должен доказать ему, — подумал Юра. — Не словами. Делом. Я должен поступить. И стать таким актером, чтобы он пришел на спектакль и сказал: „Да, это работа. Это не кривляние“».

Он выбросил окурок в лужу. Встал.

Рубашка прилипла к телу. Вода текла с волос за шиворот. Холодно.

Пора домой. Другого дома у него нет. И другого отца тоже не будет.

Дождь, смывший с Москвы дневную духоту, к полуночи превратился в мелкую, назойливую морось. Город затих. Окна в домах погасли, превратив фасады пятиэтажек в темные крепостные стены, за которыми спали, видели сны и копили силы для нового рабочего дня тысячи людей.

Юра шёл домой.

Его кеды хлюпали при каждом шаге, рубашка прилипла к спине ледяным компрессом, а с козырька кепки, которую он натянул на самые глаза, стекали холодные капли. Но ему было всё равно. Физический дискомфорт даже помогал — он отрезвлял, сбивал градус внутренней истерики, возвращал в реальность.

Он шёл по пустынным улицам Сокола, и этот район, днем такой уютный и домашний, сейчас казался чужим. Декорации сменились. Вместо солнечной идиллии шестидесятых — нуар. Блестящий черный асфальт, желтые круги фонарей, в которых вилась мошкара, и тишина, нарушаемая только шумом его собственных шагов.

«А если он не пустит? — кольнула предательская мысль. — Если дверь заперта на цепочку? Что тогда? Ночевать на вокзале? Идти к Вершинину?»

Нет. Отец не такой. Он может орать, может стучать кулаком, но он не выгонит сына на улицу. Это не по-советски. Не по-людски.

Юра подошёл к своему подъезду.

Дверь была приоткрыта — кто-то подложил камень, видимо, проветривали подъезд от запаха кошек и сырости. Внутри горела тусклая лампочка под закопченным потолком.

Он начал подниматься по лестнице.

Первый этаж. Почтовые ящики с криво намалеванными номерами квартир. Запах жареной картошки, пробивающийся сквозь двери.

Второй этаж. Здесь жил алкоголик дядя Вася, и от его двери тянуло перегаром и старым тряпьем.

Третий этаж. Тишина.

Четвертый.

Юра остановился перед родной дверью, обитой коричневым дерматином с декоративными гвоздиками. Сердце колотилось где-то в горле. Он протянул руку к звонку, но замер. Звонить в час ночи? Будить маму, Веру?

Он осторожно нажал на ручку.

Дверь подалась бесшумно.

Не заперто.

Отец оставил замок открытым. Ждал.

Юра выдохнул, чувствуя, как с плеч свалилась бетонная плита. Он проскользнул в прихожую, стараясь не шуметь. Тихо прикрыл за собой дверь, щелкнул собачкой замка.

В квартире было темно и тихо, но тишина эта была не сонной, а напряженной, вибрирующей. И пахло…

Пахло не ужином. Пахло корвалолом — тяжелый, мятно-спиртовой дух, который всегда ассоциировался с болезнью и старостью. И сквозь него пробивался сизый, едкий запах табачного дыма.

Юра стянул мокрые кеды. Поставил их на газетку в углу. Снял куртку, повесил на крючок. Прошел по коридору на цыпочках.

Дверь в комнату родителей была закрыта. Дверь в детскую приоткрыта — оттуда доносилось ровное сопение Веры.

А на кухне кто-то был.

В проеме двери виднелся тусклый красный огонек. Он разгорался, освещая на секунду кончик носа и густые брови, и снова гас, растворяясь в темноте.

Отец не спал.

Юра замер на пороге кухни.

Павел Григорьевич сидел у окна, на табурете, ссутулившись. Он был в майке, его мощные, увитые венами руки лежали на подоконнике. Перед ним стояла пепельница, полная окурков — целая гора «бычков», смятых с остервенением.

Он смотрел в темноту двора.

— Пришел? — спросил он, не оборачиваясь. Голос его был хриплым, прокуренным, лишенным той звенящей ярости, что была за ужином. Просто усталый голос очень уставшего человека.룹— Пришел, — ответил Юра так же тихо.

— Мать спит, — сказал отец. — Валерьянки напилась и уснула. Извелась вся. «Где он? Что с ним? А вдруг хулиганы?».

В этих словах не было упрека, только констатация факта. Но Юре стало больно. Он представил, как мама металась по квартире, как пила капли дрожащими руками, как смотрела на часы.

— Прости, пап. Я не хотел. Просто… нужно было пройтись. Остыть.

Отец глубоко затянулся. Огонек папиросы осветил его профиль — резкий, словно высеченный из гранита, с глубокой складкой у рта.

— Остыл?

— Остыл.

— Ну, заходи. Чего в дверях стоишь. Воды налей. А то дыма тут… хоть топор вешай.

Юра прошел на кухню. Не включая свет, на ощупь нашел графин, налил воды в стакан. Выпил залпом. Вода была теплой, невкусной, но горло пересохло так, словно он бежал марафон.

Он сел на табурет напротив отца.

Между ними, в темноте, лежала та самая невидимая граница, которую они пытались нащупать весь вечер.

Отец затушил окурок. Долго давил его в пепельнице, крутил пальцем, словно хотел стереть в порошок.