Сим Симович – Актер из 69г (страница 24)
Света сидела, опустив голову. Её плечи, до этого напряжённые, вдруг опали. Блузка, казавшаяся бронёй, вдруг стала просто одеждой, в которой неудобно и жарко.
Она шмыгнула носом. По-детски, некрасиво. Вытерла глаза кулаком, размазывая тушь.
— Ладно, — голос её дрогнул. Он стал ниже, глуше. Исчезли звонкие, «театральные» нотки. — Ладно, Лоцман. Давай попробуем.
Она медленно подняла на него глаза. В них больше не было вызова. В них была растерянность. И усталость.
— Я — чайка… — произнесла она.
И это прозвучало совсем иначе. Это прозвучало как бред. Как попытка сумасшедшего зацепиться за реальность. Тихий, испуганный шёпот человека, который забыл, кто он такой.
Юра почувствовал, как по спине пробежали мурашки.
Вот оно. Зерно.
Он медленно отошёл от окна. Шагнул в тень, ближе к ней.
— Нет, не то… — ответил он, подхватывая её тон.
Игра началась. Но теперь это была уже не игра. Это была жизнь, спрессованная в слова, написанные семьдесят лет назад.
Комната тонула в синих, вязких сумерках. Очертания предметов расплылись, углы исчезли, и только прямоугольник окна, расчерченный решёткой, светился бледным, умирающим светом, отбрасывая на пол длинные, ломаные тени. Шум двора стих, словно кто-то невидимый выкрутил ручку громкости на минимум, оставив лишь далёкое, фоновое гудение вечернего города.
Остались только двое. И текст.
— Я одинок… — произнёс Юра.
Слова упали в тишину тяжело, как камни в глубокий колодец. Он не играл голосом, не давал «слезу». Он просто открыл тот самый свинцовый ящик внутри себя, о котором говорил Вершинин, и позволил вытечь оттуда тонкой струйке ледяного холода. Холода пустой квартиры в Отрадном. Холода ненужности. Холода человека, который знает, что впереди — тупик.
— Я не согрет ничьей привязанностью, — продолжал он, глядя не на Свету, а сквозь неё, в темноту угла. — Мне холодно, как в подземелье, и, что бы я ни писал, всё это сухо, чёрство, мрачно…
Света сидела напротив, замерев. Она перестала дёргать ногой. Её дыхание, до этого прерывистое и шумное, стало неслышным. Она смотрела на него, и в её расширенных зрачках плескался страх. Настоящий, животный страх.
Она не узнавала его. Это был не Юрка Лоцман, сосед из второго подъезда. И даже не Костя Треплев из пьесы. Это было нечто большее — чёрная дыра в человеческом обличье, которая затягивала в себя весь свет, всё тепло, всю надежду.
Ей стало жутко. И от этой жути, от этого озноба, пробившего её насквозь, с неё слетела вся шелуха — все эти заученные интонации, красивые позы, желание понравиться. Осталась только голая, беззащитная душа.
— Вы… вы скучаете? — спросила она. Голос её сорвался, дрогнул, стал тонким и ломким, как сухая ветка.
Это был голос Нины. Той самой Нины, которая потеряла всё, кроме любви, ставшей её проклятием.
Юра медленно перевёл взгляд на неё. В темноте его глаза казались чёрными провалами.
— Нет, — ответил он. — Я не скучаю. Я мёртв.
Этой реплики не было у Чехова. Она вырвалась сама. Но она была правдой этого момента. И Света приняла её. Она не сбилась, не удивилась. Она кивнула, словно именно этого и ждала.
Она подалась вперёд. Её лицо оказалось в полосе лунного света. Бледное, с размазанной тушью под глазами, с припухшими губами. Красивое той страшной, разрушительной красотой, которая бывает только на руинах.
— Я — чайка… — зашептала она, и это был бред. Настоящий, клинический бред воспалённого сознания. Она говорила быстро, глотая окончания, перескакивая с мысли на мысль, как перескакивает игла на заезженной пластинке. — Нет, не то… Я — актриса… Ну да!
Она вдруг схватила его за руки. Её ладони были ледяными и влажными. Пальцы впились в его запястья, ища опоры, ища спасения.
— Он здесь… — шепнула она, озираясь по сторонам, словно в тёмных углах класса прятались призраки её прошлого. — Ну да… Ничего… Он не верил в театр, всё смеялся над моими мечтами… и мало-помалу я тоже перестала верить и паля духом… А тут заботы любви, ревность, постоянный страх за маленького… Я стала мелочною, ничтожною, играла бессмысленно…
Юра чувствовал, как её дрожь передаётся ему. Как ток бежит по рукам.
Она не играла. Она исповедовалась. Она вываливала на него свой страх перед будущим, свой страх не состояться, свой страх перед этим огромным, жестоким миром, который перемалывает таких, как она, в пыль. Она говорила о Тригорине, но Юра знал: она говорит о себе. О Свете Громовой, которая боится стать библиотекаршей и говорить шёпотом.
— Я не умела владеть руками, не умела стоять на сцене, не владела голосом, — слёзы потекли по её щекам. Свободно, без всхлипов. Просто вода, переполнившая чашу. — Вы не понимаете этого состояния, когда чувствуешь, что играешь ужасно…
Юра осторожно высвободил одну руку. Поднял её. Коснулся её лица.
Пальцы легли на мокрую щеку. Горячая кожа. Солёная влага.
Этот жест не был прописан в мизансцене. Но он был единственно возможным.
Света замерла, прижавшись щекой к его ладони. Она закрыла глаза, ловя это прикосновение, как бездомный котёнок ловит тепло батареи.
В этот момент грань стёрлась окончательно. Не было больше 1969 года, не было ДК, не было Чехова. Были только Мужчина и Женщина, запертые в клетке своих несбывшихся надежд.
— Тише… — сказал Юра. — Тише, моя хорошая.
Он не был Треплевым. Треплев бы сейчас упал в ноги, начал бы целовать подол платья, умолять остаться. Юра был сильнее. Он был тем, кто понимает и отпускает.
— Ты нашла свою дорогу, — произнёс он чеховский текст, но вложил в него свой смысл. — Ты знаешь, куда идёшь. А я… я всё ещё ношусь в хаосе грёз и образов, не зная, для чего и кому это нужно.
Света открыла глаза. Они блестели в темноте. Она смотрела на него с такой смесью благодарности, боли и любви, что у Юры перехватило дыхание.
Это была «химия». Та самая, о которой пишут в книгах и которую так редко удаётся поймать на сцене. Воздух между ними стал плотным, наэлектризованным. Казалось, чиркни спичкой — и рванёт.
Их лица были в сантиметрах друг от друга. Он чувствовал её дыхание — прерывистое, пахнущее мятной жвачкой. Видел трещинку на губе. Видел пульсирующую жилку на шее, под крахмальным воротничком.
Всё внутри кричало: «Целуй!».
Сценарий кричал: «Целуй!». Логика момента требовала поцелуя. Света ждала этого. Она подалась вперёд, губы её приоткрылись…
Но Юра не поцеловал.
Включился «пиецет» Вершинина. Включился внутренний хирург. Если он сейчас поцелует её — магия рухнет. Это станет банальной интрижкой в подсобке. Пошлостью. А они только что создали искусство.
Он медленно, с усилием воли, убрал руку от её лица. Отстранился.
— Я верю, — сказал он тихо. — Теперь я верю. Ты — актриса.
Света моргнула, словно выходя из транса. Очарование момента треснуло, но не разбилось, а застыло в вечности. Она глубоко вздохнула, провела ладонью по волосам, разрушая идеальную «бабетту».
— Фух… — выдохнула она, и этот звук был таким земным, таким живым, что напряжение в комнате начало спадать. — Господи, Лоцман… Ты меня вывернул. Просто наизнанку.
Она откинулась на спинку стула, обессиленная. Тушь текла по щекам чёрными ручьями, но ей было всё равно.
— Я забыла текст, — призналась она, глядя в потолок. — В середине. Несла какую-то отсебятину. Про страх, про маму… Ты заметил?
— Нет. Это было органично. Чехов бы простил.
— Думаешь?
— Уверен.
Юра встал, подошёл к окну. Ночной двор был пуст. Фонарь над подъездом раскачивался от ветра, скрипя ржавой цепью.
— Ты плакала по-настоящему, — сказал он, не оборачиваясь.
— Потому что мне стало страшно. За тебя. Ты так сказал «я мёртв»… Я поверила. Я подумала: господи, он же и правда… пустой.
— Это профессия, Света. Быть пустым, чтобы наполниться ролью.
— Страшная профессия.
Она встала, подошла к нему. Встала рядом, плечом к плечу. Теперь, когда буря улеглась, между ними возникла новая связь. Связь сообщников, которые вместе прошли через что-то опасное и выжили.
— Пошли отсюда, — сказала она тихо. — А то я сейчас опять зареву. И есть хочу зверски. У тебя бутерброда нет?
— Нет. Но у меня есть три рубля. Можем купить мороженое.
— Мороженое… — она улыбнулась, и эта улыбка, размазанная по заплаканному лицу, была прекрасна. — Пошли. Купим пломбир. И будем есть его молча. Потому что слов у меня больше нет.
Они вышли из класса, оставив дверь открытой, чтобы проветрить густой, настоявшийся на эмоциях воздух.