Сим Симович – Актер из 69г (страница 22)
— Спасибо, Константин Борисович.
— Иди, иди. И выпей дома молока с мёдом. И забудь про Отрадное, или что ты там увидел. Запри эту дверь и ключ выбрось.
…
Улица встретила прохладой, которая после душной квартиры и горячего чая показалась божественным благословением. Арбатские переулки уже погрузились в сон. Редкие фонари отбрасывали жёлтые круги на асфальт, в которых мельтешила мошкара.
Юра шёл медленно, вдыхая воздух, пахнущий липой и остывающим камнем.
В голове было удивительно ясно. Встряска, устроенная Вершининым, сработала как дефибриллятор. Она перезапустила систему.
Он шёл и смотрел по сторонам, применяя тот самый «круг внимания», который ещё час назад казался скучной пыткой.
Но теперь это работало иначе.
Взгляд выхватывал детали с пугающей чёткостью.
Вон дворник в белом фартуке, с метлой под мышкой, прикуривает от спички, прикрывая огонёк ладонью лодочкой. Видно, как дрожат его пальцы, как вспыхивает пламя, освещая глубокие морщины и щетину. Это не просто дворник. Это этюд «Усталость».
Вон парочка стоит в подворотне. Парень что-то шепчет девушке на ухо, она смеётся, запрокинув голову. Видно, как напряжена её шея, как она теребит ремешок сумочки. Это этюд «Первое свидание».
Вон кошка крадётся по карнизу. Плавная, текучая, готовая к прыжку. Этюд «Охота».
Мир перестал быть плоской картинкой. Он стал объёмным, наполненным скрытыми смыслами, микрожестами, интонациями. Юра видел не просто людей, он видел их «зерно», их внутреннее действие.
«Я — камера, — подумал он. — Я записываю. Я запоминаю. Но я не участвую».
Урок Вершинина усвоился мгновенно. Пинцет. Дистанция.
Вспомнилась Света.
Завтра репетиция. «Чайка». Финальная сцена.
До этого вечера он боялся этой сцены. Боялся, что не сможет сыграть любовь Треплева, потому что в теле подростка эта любовь будет смешной и нелепой. Боялся, что его взрослый цинизм всё испортит.
А теперь он понял.
Ему не надо играть подростка. И не надо играть взрослого. Ему нужно взять ту боль, которую он сегодня вытащил из подвала памяти — боль потери, боль одиночества, боль невозможной любви — и пропустить её через фильтр. Взять её пинцетом. И вложить в слова Чехова.
Треплев ведь тоже взрослый ребёнок. Он тоже без кожи.
Юра остановился у входа в метро «Смоленская». Посмотрел на своё отражение в тёмном стекле дверей.
Там отражался парень в кепке. Обычный советский школьник. Но глаза… Глаза были другими. Тёмными. Спокойными. Глазами хирурга, который готов к операции.
Он улыбнулся отражению. Улыбка вышла кривоватой, но живой.
— Ну что, Константин Гаврилович, — шепнул он своему отражению, обращаясь то ли к себе, то ли к чеховскому герою. — Завтра мы покажем этой Чайке, как надо летать. И как надо падать.
Толкнул тяжёлую дверь и шагнул в гулкое нутро метрополитена, чувствуя, как внутри, в том самом атомном реакторе, о котором говорил Вершинин, начинают подниматься стержни, запуская управляемую цепную реакцию.
Он был готов.
Глава 8
Ключ от пятого класса, выданный Зинаидой Петровной с видом тюремного надзирателя, вручающего пропуск в карцер, приятно холодил ладонь тяжестью латуни. К нему была привязана на суровой бечёвке деревянная бирка с выжженной цифрой «5», затертая пальцами поколений кружковцев до состояния морской гальки.
Коридор второго этажа встретил тишиной и запахом пыльных ковровых дорожек. Здесь, вдали от парадного фойе и шумного подвала, жизнь Дома культуры замирала, превращаясь в музейный экспонат. Половицы не скрипели, а вздыхали под ногами, словно жалуясь на ревматизм, а портреты композиторов на стенах — Чайковский с грустными глазами и Мусоргский с всклокоченной бородой — провожали одинокого путника взглядами, полными немого укора.
Пятый класс оказался бывшей кладовкой, которую по недоразумению повысили в звании до репетиционной аудитории. Узкое, вытянутое пеналом помещение, оклеенное блёклыми обоями в неопределённый цветочек. Одно-единственное окно, выходящее во внутренний двор, было забрано решёткой (наследие тех времён, когда здесь хранили инструменты духового оркестра), и сквозь мутное стекло пробивался густой, медовый свет предзакатного солнца.
В воздухе висела взвесь из меловой пыли и запаха старого дерева.
Юра повернул ключ в замке, толкнул дверь. Петли отозвались недовольным визгом.
Внутри царило запустение. Две школьные парты с наклонными крышками, исписанные признаниями в любви и формулами по химии, были сдвинуты в угол, образуя баррикаду. У стены горбилось пианино «Красный Октябрь» — чёрное, лакированное чудовище, потерявшее половину клавишной накладки, похожее на беззубого старика, который когда-то пел в опере, а теперь доживает век в доме престарелых.
Идеальное место.
Никакой театральщины. Никакого пафоса бархатных кулис. Только голые стены, пыль и тишина. Именно здесь, в этой аскетичной келье, и должен был родиться Треплев.
Первым делом нужно было подготовить пространство. Взрослый опыт подсказывал: мизансцена определяет сознание. Если сидеть за партами, получится школьный урок литературы, а не Чехов.
Парты были безжалостно растащены по разным углам. Освободился центр комнаты — крошечный пятачок линолеума, стёртого до дыр. Это будет сцена. Два венских стула, найденные в углу за пианино, заняли свои места друг напротив друга. Близко. На расстоянии вытянутой руки. Так, чтобы нельзя было спрятать глаза.
Окно пришлось открыть настежь, несмотря на шум. Шпингалеты поддались с трудом, осыпав подоконник хлопьями сухой белой краски. В комнату ворвался гул двора: крики мальчишек, гоняющих мяч, звонкий лай какой-то шавки, стук домино о деревянный стол — мужики забивали «козла». Эта жизнь, грубая, громкая, настоящая, создавала отличный контраст с тем, что предстояло сыграть. Там, за окном — реальность. Здесь — попытка побега от неё.
Закончив с перестановкой, можно было выдохнуть.
Юра подошёл к пианино, нажал указательным пальцем на ноту «ля» первой октавы. Инструмент отозвался дребезжащим, расстроенным звуком, в котором слышалась тоска.
— Ну, здравствуй, оркестр, — прошептал он, смахивая пыль с крышки. — Сыграешь нам реквием?
Он сел на один из стульев, спиной к окну. Сложил руки на коленях. Закрыл глаза.
Внутри было спокойно. Удивительно спокойно. Урок Вершинина не прошёл даром. «Атомный реактор» эмоций, который чуть не расплавил его два дня назад, теперь был надёжно укрыт в свинцовый саркофаг. Юра чувствовал себя хирургом, который помыл руки, надел стерильные перчатки и ждёт, когда привезут пациента. Инструменты разложены. Свет выставлен. Пинцет готов.
Никакой суеты. Никакого мандража. Только холодная, ясная концентрация.
Топот в коридоре послышался задолго до того, как открылась дверь. Казалось, по паркету несётся не хрупкая девушка, а кавалерийский эскадрон.
Дверь распахнулась с грохотом, ударившись ручкой о стену. С потолка посыпалась штукатурка.
На пороге стояла Света.
Она запыхалась. Грудь ходила ходуном, на щеках полыхал нездоровый, лихорадочный румянец. Тёмные волосы, обычно распущенные или стянутые небрежным хвостом, сегодня были уложены в сложную причёску-«бабетту», которая, правда, уже успела слегка растрепаться от бега.
Но главное — одежда.
Исчезли вечные кеды и ситцевые платья. На ней была белая блузка с крахмальным воротничком-стойкой и строгая чёрная юбка-карандаш, явно позаимствованная из маминого гардероба и слегка ушитая в талии. На ногах — туфли-лодочки на небольшом каблуке.
Она вырядилась. Она надела броню.
Юра медленно поднял глаза, сканируя этот образ. Блузка делала её старше, строже, но дрожащие руки выдавали с головой. Она нервничала так, что воздух вокруг неё вибрировал.
— Ты чего сидишь как идол? — выпалила она вместо приветствия, бросая свой неизменный тубус на подоконник (звук удара картона о дерево прозвучал как выстрел). — Я бегу, опаздываю, думаю, он там уже ушёл или повесился от тоски, а он сидит. Медитируешь?
— Жду музу, — ответил Юра, не меняя позы. Голос его звучал ровно, гася её истерику, как вода гасит огонь. — А муза, оказывается, каблуки надела.
Света замерла, одёргивая блузку. Рука её метнулась к горлу, проверяя, на месте ли верхняя пуговица.
— Не нравится? — спросила она с вызовом, вздёрнув подбородок. — Слишком официально? Я подумала, Чехов всё-таки. Не в трениках же его играть. Нина — актриса, она должна выглядеть… соответственно.
— Ты выглядишь прекрасно, — сказал Юра. И это была правда. Строгость одежды только подчёркивала её дикую, необузданную красоту, создавая тот самый конфликт формы и содержания, который так ценят режиссёры. — Только Нина в четвёртом акте не с бала пришла. Она пешком шла, по грязи, под дождём. Уставшая. Голодная.
— Ну, грязь я тебе тут не найду, — фыркнула она, проходя в центр комнаты и оглядываясь. — А вот мебель ты зачем растащил? Баррикады строить будем?
— Сцену освободил. Парты мешают. Чехов не терпит казёнщины.
Света подошла к стулу, стоявшему напротив Юры. Обошла его кругом, словно принюхиваясь. От неё пахло ландышами — резкий, дешёвый, но трогательный запах советских духов, которыми, наверное, душилась её мама по праздникам.
— Умный ты, Лоцман, — сказала она, останавливаясь и глядя на него сверху вниз. — Всё у тебя продумано. Сцена, свет, костюмы. А играть-то чем будем? Учебником?