реклама
Бургер менюБургер меню

Сим Симович – Актер из 69г (страница 21)

18

— Выйди! Выйди из круга! Слышишь меня⁈ Дыши! Смотри на меня!

Голова Юры мотнулась. Взгляд был расфокусированным, безумным.

— Они все… мёртвые… — прохрипел он чужим, сорванным голосом. — Все…

— Молчать! — Вершинин с размаху, звонко ударил его по щеке.

Пощёчина хлестнула в тишине комнаты.

Юра дёрнулся. Замер. Моргнул.

В глазах начало появляться осмысленное выражение. Сначала удивление, потом боль, потом — узнавание.

Он судорожно вздохнул, наполняя лёгкие воздухом, пахнущим табаком и пылью. Отрадное исчезло. Остался кабинет в Староконюшенном.

— Константин… Борисович? — прошептал он, касаясь горящей щеки.

— Он самый, — выдохнул старик, отпуская его плечи и отступая на шаг. Руки у Вершинина дрожали. — Живой?

Юра кивнул. Его всё ещё била крупная дрожь — «отходняк» после адреналинового шторма.

— Что это было? — спросил Вершинин тихо, но жестко. — Что ты увидел?

— Обиду…

— Не ври мне! — старик стукнул тростью об пол. — Обида так не выглядит. Обида — это когда губы дрожат. А у тебя… у тебя сердце чуть не остановилось. Я пульс на шее видел, жилка билась как у загнанной лошади. Ты куда полез, идиот? В какую преисподнюю ты нырнул?

Вершинин подошёл к столу, дрожащими руками налил из графина воды в стакан. Плеснул туда чего-то из тёмного пузырька. Запахло корвалолом и спиртом.

— Пей.

Юра взял стакан двумя руками, чтобы не расплескать. Зубы стучали о стекло. Жидкость обожгла горло, но тепло сразу пошло вниз, успокаивая взбесившийся мотор.

— Простите, — сказал он, отдышавшись. — Увлёкся.

— Увлёкся он… — Вершинин тяжело опустился в кресло, вытирая лоб платком. — Ты не увлёкся. Ты чуть не сдох у меня на ковре. Знаешь, что такое разрыв сердца от эмоционального шока? Актёры от этого умирают, между прочим.

Старик смотрел на него уже без гнева, но с глубокой, испуганной тревогой.

— Я думал, ты талантливый самородок с богатой фантазией. А ты… ты ходячий ящик Пандоры. Ты где взял эту память, Юра? Шестнадцатилетние мальчики так не страдают. Даже если у них велосипед украли. Даже если первая любовь бросила. Там, в твоих глазах… там была жизнь прожита. И просрана. Прости за мой французский.

Юра молчал, глядя в пустой стакан.

Сказать правду было нельзя. Солгать — невозможно. Старик увидел слишком много.

— Я просто… очень впечатлительный, — выдавил он наконец самую глупую фразу на свете.

— Впечатлительный… — эхом отозвался Вершинин. — Ладно. Пусть будет так. Впечатлительный. Но запомни, мальчик: если ты ещё раз нырнёшь на такую глубину без акваланга — ты не вынырнешь. Твоя психика не выдержит. Ты либо в Кащенко уедешь, либо в гроб.

Он поднял палец вверх.

— Искусство — это не когда ты режешь вены на сцене и брызжешь настоящей кровью. Это когда ты берёшь клюквенный сок, а зритель верит, что это кровь. Понимаешь разницу? Ты сейчас вены резал.

Юра кивнул. Он понимал. Только что понял это так ясно, как никогда в прошлой жизни. Там, в будущем, он был плохим режиссёром, потому что пытался выжать из актёров настоящую боль. А здесь он понял: настоящая боль убивает. Искусство должно быть сильнее боли. Оно должно быть выше.

— Пошли на кухню, — сказал Вершинин, поднимаясь. — Тебе надо чаю. С сахаром. Глюкоза мозгам нужна. А то сидишь белый, как мел. И валерьянки я тебе ещё накапаю. Чудовище…

Пошёл к двери, шаркая тапочками. Юра поднялся. Ноги были ватными, но держали.

Он выжил. Но ящик Пандоры внутри него приоткрылся, и теперь он знал: закрыть его обратно уже не получится. Придётся учиться с этим жить. И работать.

Кухня в квартире Вершинина напоминала декорацию к пьесе из жизни дореволюционной интеллигенции, которую по недоразумению не разобрали после антракта. Высокий, закопчённый потолок, газовая плита на гнутых ножках, похожая на чугунного паука, и пузатый буфет, за стёклами которого тускло поблёскивал фамильный фарфор с отбитыми краями.

Пахло здесь не едой, а старостью: сушёными травами, корвалолом и сырым известковым налётом от протекающей трубы.

Константин Борисович возился у плиты, заваривая чай. Руки у него всё ещё подрагивали — эхо только что пережитого испуга. Чайник, эмалированный, со сколом на боку, закипел, выбросив струю пара.

Юра сидел за столом, накрытым клеёнкой в мелкую клетку, и гипнотизировал взглядом сахарницу. Синяя, стеклянная, тяжёлая. Сахар в ней был кусковой, но не рафинад, а колотый, неправильной формы.

— Держи, — перед носом звякнуло блюдце. На нём дымилась чашка с тёмной, почти чёрной жидкостью. — Это не просто чай. Это с секретом. Травы. Успокаивает нервы и прочищает мозги. Пей мелкими глотками.

Юра послушно взял чашку. Горячий пар ударил в лицо. Сделал глоток — горько, терпко, с привкусом мяты и чего-то аптечного.

Вершинин сел напротив, тяжело опираясь на край стола. В свете тусклой лампочки под абажуром его лицо казалось изрезанным глубокими трещинами, как старая картина.

— Ну что, Лазарь, воскрес? — спросил он, глядя поверх очков. — Или всё ещё там, в преисподней?

— Вернулся, — ответил Юра. Голос был хриплым, чужим. — Спасибо, что вытащили.

— Не за что. Я не тебя спасал, я свою репутацию берёг. Труп ученика в кабинете — это, знаешь ли, скандал. Милиция, протоколы… Мне это ни к чему.

Старик отхлебнул чай, громко, по-купечески, с блюдца.

— А теперь давай начистоту, Юрий Павлович. Без дураков.

Он отставил блюдце. Взгляд стал цепким, колючим.

— Это была не твоя память.

Юра вздрогнул. Хотел возразить, но Вершинин поднял руку, пресекая любую ложь.

— Молчи. Не оскорбляй мой интеллект сказками про впечатлительность. Я в театре сорок лет. Я видел истерики, видел психозы, видел пьяный бред. Но то, что я видел сейчас… Это не истерика мальчика, которому двойку поставили. И даже не горе сироты. Это тоска взрослого мужика, который жизнь прожил и понял, что она ничего не стоит. Это тоска… собачья. Безысходная.

Вершинин подался вперёд, понизив голос до шёпота:

— Откуда она у тебя? В шестнадцать лет? Ты что, войну прошёл? В лагерях сидел? Детей хоронил?

Юра сжал тёплую чашку ладонями. Тепло проникало в кожу, но внутри всё ещё сидел холодный осколок того воспоминания.

Сказать правду? «Я из будущего, Константин Борисович. Я всё пролюбил там и теперь боюсь пролюбить здесь»? Сдадут в дурдом. Сразу. И будут правы.

— Я просто… — он запнулся, подбирая слова, которые были бы правдой, но не звучали бы как бред. — Я просто умею влезать в чужую шкуру. До конца. Я читаю книгу — и я там. Я слышу историю — и она становится моей. Это… проклятие такое. Без кожи родился.

Вершинин долго смотрел на него. Щурился, жевал губами. Видимо, взвешивал: врёт или нет? И решил, что версия с «безкожестью» допустима. В конце концов, гениальность часто граничит с патологией.

— Без кожи, говоришь… — протянул он задумчиво. — Опасный дар. С таким даром в артисты идти — всё равно что с открытой раной в лепрозорий. Заразишься всем, чем можно.

Он встал, прошёлся по тесной кухне — три шага туда, три обратно. Остановился у окна, за которым сгущалась синяя московская ночь.

— Запомни главное правило, Юра. Запиши его себе на подкорке. Искусство — это не переживание. Это владение переживанием.

Он повернулся, подняв указательный палец.

— Если ты будешь каждый раз умирать на сцене по-настоящему, ты сдохнешь к двадцати пяти годам. Сердце не выдержит. Или спился. Высоцкий вон… рвёт себя на части. Думаешь, надолго его хватит? Нет. Сгорит.

Юра опустил глаза. Он знал, на сколько хватит Высоцкого. До восьмидесятого. Ещё одиннадцать лет.

— Тебе нужен фильтр, — продолжал Вершинин, чеканя слова. — Дистанция. Ты должен брать эту тьму, эту боль… пинцетом. Хирургическим пинцетом. А не черпать её горстями и не жрать ложками. Ты — хирург, а не пациент. Ты вскрываешь нарыв, чтобы показать его зрителю, но сам ты должен оставаться стерильным. Понимаешь?

— Холодным?

— Не холодным. Трезвым. Дидро называл это «парадоксом актёра». Чтобы заставить зрителя рыдать, актёр должен быть спокоен как удав. Твои слёзы — это вода. А слёзы зрителя — это золото.

Старик вернулся к столу, сел. Лицо его устало обвисло.

— У тебя внутри атомный реактор, парень. Я это увидел. Рванёт — мало не покажется. Твоя задача — построить вокруг него саркофаг. И выпускать энергию тонкой струйкой. Дозировано. На сегодня хватит. Иди домой.

Юра встал. Ноги уже держали крепко. Голова прояснилась.