реклама
Бургер менюБургер меню

Сим Симович – Актер из 69г (страница 11)

18

— Нет, — Юра покачал головой. — Это… одного хорошего человека. Он еще не написал это. Вернее, написал, но не здесь.

— Как это? — Вера наморщила нос, смешно двигая веснушками. — «Написал, но не здесь»? Ты что, выдумал сам?

Юра улыбнулся.

— Можно и так сказать. Выдумал.

Он сменил тональность, перешел на мажор. Сыграл что-то бодрое, быстрое, цыганочку с выходом. Гитара отозвалась радостно, звеня басами.

— Собирайся, — сказал он сестре. — Пошли чай пить. А то пирог без нас съедят.

Он повесил гитару обратно на гвоздь. Она качнулась, ударившись о стену с мелодичным гулом.

Вечером, когда стемнело, он все-таки вышел во двор.

Лёня уже сидел на их законной лавочке под раскидистым кленом. Вокруг собралась небольшая компания — Витька, Длинный, пара девчонок из соседнего подъезда. Света Громова тоже была там — сидела чуть в стороне, кутаясь в кофту, хотя вечер был теплым.

Юра подошел, держа гитару за гриф, как винтовку.

— О, маэстро! — поприветствовал Длинный. — Живой? Мать не убила за штаны?

— Ранен, но не убит, — отшутился Юра, садясь рядом с Лёней.

— Давай, Лоцман, сбацай, — попросил Лёня. — Что-нибудь душевное.

Юра положил гитару на колено. Оглядел лица. В свете фонаря они казались вылепленными из мягкой глины. Молодые, открытые, еще не знающие ни боли потерь, ни цинизма, ни усталости. Они ждали музыки.

И он заиграл.

Он играл «Песню о друге» Высоцкого.

Если друг оказался вдруг…

Он пел, стараясь не подражать хрипотце Владимира Семеновича, а петь своим, новым голосом — чистым, звонким, но с твердой опорой.

Вокруг стало тихо. Даже мужики, стучавшие в домино, притихли.

Юра пел, и каждое слово, которое в будущем стало затертым штампом, здесь и сейчас звучало как откровение. Как молитва.

Парня в горы тяни, рискни…

Он смотрел на Лёню. Тот слушал, глядя в землю, и желваки играли на его скулах. Он примерял эту песню на себя. На своё будущее небо, на свои будущие горы.

Значит, рядом с тобой — чужой, ты его не брани — гони…

Юра перевел взгляд на Свету. Она смотрела прямо на него. Её огромные глаза в темноте казались черными озерами. Она слушала не слова. Она слушала интонацию. И, кажется, слышала в ней то, что было скрыто от остальных — опыт взрослого мужчины, который знает цену и дружбе, и предательству.

Когда он закончил, тишина висела еще несколько секунд. Потом кто-то вздохнул.

— Сильно, — сказал Витька. — Высоцкий — это голова.

— Да, — кивнул Юра. — Голова.

Он передал гитару Лёне — тот тоже умел, хоть и «на трех аккордах».

Вечер потек своим чередом. Смех, шутки, анекдоты про Чапаева. Юра сидел, прислонившись спиной к теплому дереву лавочки, и смотрел на звезды, пробивающиеся сквозь листву и засветку окон.

Он был здесь. Он был своим. Он прошел тест.

Юрка Лоцман вернулся. Только теперь он был немного другим. Но, кажется, этому миру такой Юрка нравился даже больше.

Где-то далеко, в двадцать первом веке, остался его артрит, его долги, его одиночество. Здесь у него были друзья, голос и целое лето впереди.

«Я справлюсь, — подумал он, глядя, как Света смеется над шуткой Лёни. — Я сыграю эту жизнь так, что Станиславский на том свете зааплодирует».

Он закрыл глаза и просто слушал, как дышит его новая вселенная.

Глава 4

Четверг, пятое июня тысяча девятьсот шестьдесят девятого года, начался не с события, а с тягучей, звенящей пустоты, свойственной только первым дням длинных летних каникул. Это была не та пугающая вакуумная тишина одиночества, от которой в будущем спасались бесконечным скроллингом ленты новостей или фоновым бормотанием сериалов, а скорее чистое, нетронутое полотно времени, пока еще не запятнанное суетой и обязательствами. Пространство, в котором пылинки, танцующие в косых лучах утреннего солнца, казались значительнее и важнее любых мировых катастроф.

Квартира дышала медленно, словно огромный спящий зверь. Родители ушли на работу еще на рассвете, оставив на кухонном столе записку, придавленную тяжелой солонкой, и три рубля одной бумажкой — на мелкие расходы и мороженое. Вера, гремя портфелем и дожевывая на ходу бутерброд с докторской, умчалась на школьную отработку — полоть бесконечные грядки с морковью на пришкольном участке, проклиная аграрную повинность. Замок щелкнул, отсекая внешний мир, и дом погрузился в то особое, медитативное состояние, когда вещи начинают жить собственной, тайной жизнью: рассохшийся паркет скрипит без видимой причины, холодильник «ЗИЛ» на кухне вздыхает, как старый астматик, а вода в трубах гудит, переговариваясь с соседними этажами.

Бродить по комнатам в такой тишине было странно. В той, другой реальности, оставшейся за гранью две тысячи двадцать четвёртого года, четверг считался самым тяжёлым днём недели. Днём горящих дедлайнов, бесконечных плакерок в зуме, литров пережжённого офисного кофе и ощущения, что время — это песок, со свистом улетающий в трубу. Там минуты не текли — они разрывались шрапнелью уведомлений. Здесь же время было густым, плотным, похожим на застывающий янтарь. Его было много. Неприлично, расточительно много.

Книги, купленные накануне в букинистическом на улице Горького, были проглочены ещё вчера вечером. Томик Станиславского теперь лежал на прикроватной тумбочке, испещрённый закладками из обрывков газет, но сухая теория без живой практики уже начинала вызывать профессиональный зуд. Читать о «магическом если», «круге внимания» и «публичном одиночестве», сидя на продавленном диване в пустой квартире, было всё равно что изучать технику плавания баттерфляем, находясь посреди пустыни Сахара. Организм требовал воды. Душа требовала действия. А вокруг были только обои в цветочек и тиканье ходиков.

Окно в комнате было распахнуто настежь, впуская внутрь запахи нагретого асфальта и тополиной листвы. Двор внизу казался вымершим, залитым полуденным зноем. Качели замерли, раскалённые до такой степени, что к железным поручням было страшно прикоснуться. Песочница, оставленная малышней, напоминала лунный пейзаж с кратерами от пластмассовых совочков. Даже вездесущие старушки, вечные стражи порядка у подъездов, попрятались от жары по прохладным квартирам, и только рыжий драный кот, местная знаменитость, лениво вылизывал лапу на крыше трансформаторной будки, всем своим видом демонстрируя превосходство над суетой.

Энергия, бурлящая в молодом, обновлённом теле, требовала выхода. Мышцы, приятно гудевшие после вчерашнего футбольного матча, просили нагрузки, а мозг, привыкший к многозадачности двадцать первого века, начинал буксовать от сенсорного голода. Нужно было занять руки. Нужно было сделать хоть что-то полезное, осязаемое, имеющее конечный результат.

Кухня встретила запахом вчерашних котлет и уюта. Это было сердце квартиры, её горячий мотор. В эмалированной раковине с отбитым краем громоздилась небольшая гора посуды после завтрака — Вера, как всегда опаздывая, бросила всё как есть. На широком подоконнике, в помятой алюминиевой миске, ждала своей участи картошка — грязная, в комьях сухой земли, купленная, видимо, вчера на рынке у колхозников.

Взгляд зацепился за эти серые, неровные клубни. Простая задача. Понятная цель.

Рукава клетчатой рубашки привычно поползли вверх, открывая загорелые предплечья. Вода из крана ударила тугой, прохладной струей в дно раковины, разбиваясь на тысячи брызг. Губка и кусок хозяйственного мыла — тёмно-коричневого, пахнущего щёлочью и жиром, с выдавленными цифрами «72%», — легли в ладонь.

Мытьё посуды превратилось в своеобразную медитацию. Тёплая вода, скользкий фаянс тарелок с золотой каёмкой, ритмичные круговые движения. Приходило странное, почти забытое удовольствие от процесса. От того, как скрипит под пальцами чистое стекло, как исчезают жирные пятна, как выстраивается в сушилке ровный, блестящий ряд. В будущем эту работу выполняла посудомоечная машина — бездушный белый ящик, скрывающий таинство очищения за плотной дверцей. Здесь же результат труда был виден немедленно. Мир становился чище прямо на глазах.

Покончив с тарелками, пришла очередь картошки.

Старый нож с деревянной ручкой, сточенный от времени до узкого, похожего на стилет лезвия, лёг в руку как влитой. Табуретка скрипнула под весом тела. Миска с клубнями — на колени, эмалированное ведро для очистков — между ног. Позиция принята.

Первый клубень оказался тяжёлым, шершавым, хранящим тепло земли. Срезание кожуры длинной, тонкой, непрерывной спиралью требовало сосредоточенности. Лента падала в ведро с мягким, влажным шлепком. Обнажалась белая, крахмалистая, чуть влажная плоть.

Кухню мгновенно заполнил запах сырой картошки — резкий, землистый, невероятно свежий. Этот запах был, пожалуй, одним из самых честных запахов на свете. Запах выживания. Запах основы. Картошка спасала в войну, кормила в голодные послевоенные годы, была царицей стола и в праздники, и в будни. В ней не было фальши.

Нож работал автоматически, срезая «глазки» и неровности, а мысли текли плавно, перескакивая с одного на другое, не цепляясь за тревоги. Думалось о том, как странно устроен человек. Дай ему все мыслимые блага цивилизации — доставку еды за пятнадцать минут, такси у подъезда, умный дом, реагирующий на голос, — и он начнет выть от депрессии, потери смыслов и экзистенциальной тоски. Отбери у него всё это, оставь только ведро грязной картошки и острый нож — и он вдруг почувствует себя живым, нужным, спокойным.