реклама
Бургер менюБургер меню

Сим Симович – Актер из 69г (страница 10)

18

— Лёнь, сядь, — сказал он спокойно. В его голосе прозвучали те самые взрослые, режиссерские нотки, которые заставляли замолкать истеричных прим.

Лёня остановился. Посмотрел на друга удивленно. Этот тон был ему незнаком.

— Сядь, говорю.

Лёня нехотя опустился на траву, но сел чуть дальше, всем видом показывая обиду.

— Ты думаешь, это легко? — спросил Юра, глядя ему в глаза. — Думаешь, вышел, покривлялся и ушел?

— А что, мешки ворочать?

— Это сложнее, чем мешки. Мешок — он и есть мешок. А душа человеческая — она потяжелее будет. Актер — это разведчик, Лёнь.

— Чего? — фыркнул Лёня. — Какой еще разведчик?

— Разведчик чужой жизни. Вот ты в ВДВ хочешь. В тыл врага, языков брать, карты красть. Опасно? Опасно. А актер лезет в тыл к самому себе. К своим страхам, к своей боли. Он должен прожить сто жизней за одну. И в каждой быть честным. Если соврет — зритель его расстреляет. Не пулями — равнодушием. А это похуже будет.

Лёня молчал. Он смотрел на Юру, пытаясь понять: это его друг Юрка Лоцман говорит, или кто-то другой? Откуда эти слова? Откуда этот взгляд — жесткий, серьезный, без тени улыбки?

— Ты странный стал, — наконец сказал Лёня. Голос его был тихим, растерянным. — Как будто… постарел, что ли. Или книжек перечитал.

— Может, и перечитал, — Юра улыбнулся, и эта улыбка немного разрядила напряжение. — Но я серьезно, Лёнь. Я чувствую — это моё. Как для тебя небо — твоё.

Лёня сорвал одуванчик, дунул на него. Белые парашютики полетели по ветру.

— Ну, если так… — протянул он. — Если как небо… Тогда ладно. Пробуй. Только смотри, Лоцман. Если не поступишь — я тебя лично в военкомат отволоку. Будешь у меня в роте каптером служить, портянки считать.

— Договорились, — Юра протянул руку.

Лёня пожал её. Крепко. Но в этом пожатии уже не было той бездумной легкости, что утром. Появилась дистанция. Дистанция уважения к чужому выбору.

— А в футбол ты играть научился, — вдруг сказал Лёня, вставая. — Это факт. Если в театре так же играть будешь — может, и выйдет толк.

— Буду стараться, — Юра поднялся, отряхивая брюки. Пыль въелась намертво. Мама убьет.

— Ладно, бывай, артист, — Лёня подхватил мяч. — Мне домой пора, батя обещал приемник помочь починить. Вечером выйдешь? С гитарой?

— Выйду, — кивнул Юра.

Он смотрел, как Лёня уходит через двор — широкая спина, уверенный шаг, мяч под мышкой. Будущий десантник. Будущий герой. Будущий мертвец.

«Живи, Лёнька, — подумал Юра. — Живи пока. У тебя еще десять лет. Целая вечность».

Он повернулся и пошел к своему подъезду. Тело ныло приятной усталостью, саднило колено, а в голове уже звучала мелодия. Что-то простое, грустное и светлое. Аккорды сами складывались в пальцах.

Ему нужно было взять гитару. Ему нужно было сыграть этот день, чтобы запомнить его навсегда.

Домой Юра поднимался медленно, считая ступени. Эйфория от игры схлынула, уступив место тягучей, приятной усталости. Мышцы ног гудели той честной, спортивной болью, которую он не испытывал уже лет двадцать. Саднило ободранное колено, и джинсовая ткань брюк (стоп, какие джинсы? — синие брюки из полушерсти, конечно же) неприятно липла к ссадине.

У двери квартиры он задержался. Осмотрел себя.

Зрелище было печальным. Белая рубашка, которую он утром так старательно гладил (вернее, думал, что гладил, на самом деле это сделала мама), превратилась в половую тряпку. Пятна травы на локтях, серые разводы пыли на спине, оторванная пуговица на манжете. Брюки тоже пострадали — стрелочки пали смертью храбрых в неравном бою с футбольным азартом.

«Мама убьет, — подумал он с привычным детским холодком в животе. — Или расстроится. Что еще хуже».

Он вздохнул, поправил кепку и повернул ключ в замке.

Квартира встретила его вечерним уютом. Солнце уже ушло на другую сторону дома, и в коридоре царил мягкий полумрак. Пахло свежезаваренным чаем с мятой и… валерьянкой?

— Юра? — голос мамы из кухни звучал встревоженно.

— Я, мам, — отозвался он, торопливо стягивая грязные кеды и стараясь задвинуть их подальше под вешалку.

Антонина Федоровна вышла в коридор, вытирая руки полотенцем. Увидев сына, она всплеснула руками.

— Господи, Юрка! Ты где был? На войне?

— В футбол играли, — буркнул он, чувствуя себя виноватым пятиклассником. — С «В» классом. Мы их сделали, мам. Десять-восемь.

Мама подошла ближе, оглядела масштаб бедствия. В её глазах не было злости, только усталая покорность судьбе матери мальчика-подростка.

— Десять-восемь… — вздохнула она, касаясь пятна на рукаве. — А рубашку мне стирать — один-ноль в твою пользу. Снимай давай, горе луковое. И брюки тоже. Замочу сразу, а то трава въестся.

Юра покорно стянул рубашку, оставшись в майке.

— Прости, мам. Не подумал.

— Не подумал он… — она взъерошила ему волосы. Жест был таким простым, таким домашним, что у Юры защипало в носу. — Иди мойся, чумазый. Отец скоро придет, будем чай пить. Вера там пирог принесла от соседки.

В ванной он долго тер мочалкой колени, смывая въевшуюся пыль московского двора 1969 года. Вода в колонке шумела, смывая не только грязь, но и остатки напряжения. Он смотрел на свои руки в мыльной пене — сбитые костяшки, заусенцы. Руки живого человека.

Когда он вышел, переодевшись в чистые треники и клетчатую рубашку, на кухне уже гремели чашками.

Но Юра не пошел туда сразу. Его взгляд упал на стену в их с Верой комнате.

Там, на гвоздике с синей ленточкой, висела гитара.

Старая советская семиструнка. Дека, покрытая толстым слоем желтого лака, местами потрескалась. Гриф был привинчен огромным болтом, под который, как помнил Юра, обычно подкладывали свернутую бумажку, чтобы струны не дребезжали.

В той, взрослой жизни, Юра играл неплохо. В студенчестве — в переходах, чтобы заработать на пиво. В театре — в капустниках. Но он играл на шестиструнной «испанке». Семиструнная гитара с её специфическим строем (ре-си-соль-ре-си-соль-ре) была для него архаикой, инструментом из черно-белых фильмов.

Он подошел и снял инструмент со стены. Гитара оказалась неожиданно легкой, почти невесомой.

Сел на кровать. Вера в другом углу комнаты что-то старательно вырезала из цветной бумаги, высунув кончик языка.

— Ты чего, играть будешь? — спросила она, не поднимая головы. — Сыграй про «Вертикаль».

— Попробую, — ответил Юра.

Он провел большим пальцем по струнам. Бр-р-рынь… Звук был гулким, немного «картонным», но теплым. Строй, конечно, уплыл.

Юра крутанул колки. Механика скрипела, сопротивлялась.

«Так, — подумал он. — Что делать? Перестраивать под шесть струн? Снимать седьмую? Или попробовать так?»

В памяти Юрки-оригинала всплыли простейшие аккорды семиструнки. Пальцы сами встали в нужную позицию. Это было удивительно — мышечная память прежнего хозяина тела работала безупречно, подсказывая, как зажать баррэ, чтобы не звенело.

Он настроил инструмент. Взял первый аккорд — соль мажор. Прозвучало чисто, широко. Русский строй давал звуку объем, какую-то особую, надрывную тоску.

Юра закрыл глаза.

Что сыграть?

Дворовой репертуар 60-х он знал. Но играть его сейчас не хотелось. Хотелось чего-то… мостового. Чего-то, что свяжет его то время с этим.

Пальцы сами начали перебор. Медленный, задумчивый.

Мелодия родилась не сразу. Она выплывала из хаоса звуков, нащупывая путь. Это была песня, которую напишут только через десять лет. «Воскресенье». Константин Никольский. «Музыкант».

Повесил свой сюртук на спинку стула музыкант…

Он не пел вслух. Напевал внутри себя, проговаривая слова одними губами. Голос сейчас мог подвести, сломаться, да и Вера была рядом. Он просто играл мелодию.

Она звучала здесь, в 1969-м, странно органично. В ней была та же грусть, что и в песнях Окуджавы, та же философия, что у Визбора, но гармония была сложнее, блюзовее.

Вера перестала шуршать бумагой. Юра открыл глаза и увидел, что сестра смотрит на него. Ножницы застыли в её руке.

— Красиво, — сказала она тихо. — Это чье? Высоцкого?