Сим Симович – Актер из 69г (страница 13)
В кармане звякнули три рубля — огромное состояние, на которое можно было купить целый мир, или, по крайней мере, билет в новую жизнь. Шаг стал пружинистым, уверенным. Охота началась.
Дом культуры «Красный Октябрь» возвышался над улицей Алабяна, как античный храм, который по какой-то бюрократической ошибке занесло в московские сугробы, а потом забыли вернуть обратно в Элладу. Построенный в последний год жизни Сталина, он нёс на себе печать того самого имперского величия, уже тронутого временем и советской бесхозяйственностью, которое вызывает смесь трепета и лёгкой грусти.
Мощные колонны коринфского ордера поддерживали фронтон, украшенный лепниной: мускулистые рабочие и колхозницы с неестественно прямыми спинами держали снопы пшеницы и огромные шестерёнки, в центре которых сиял серп и молот. Охра, которой был выкрашен фасад, местами облупилась, обнажая серую штукатурку, похожую на старые шрамы, но это лишь придавало зданию благородный вид ветерана.
У входа, на деревянных щитах под толстым стеклом, пестрели афиши, нарисованные от руки гуашью. Шрифт был пляшущим, но старательным, с завитушками:
«Хор ветеранов „Красная гвоздика“ — вторник, четверг».
«Кройка и шитьё для начинающих — среда».
«Народный театр драмы представляет: премьера „НА ДНЕ“. Скоро!»
Слово «Народный» было написано с большой буквы и жирно подчёркнуто красным. Это умиляло и одновременно вызывало уважение. Народный — значит, бесплатный, держащийся на честном слове, энтузиазме и ржавых гвоздях. Самый искренний театр в мире, где люди играют не за зарплату, а за право быть услышанными.
Тяжёлая дубовая дверь с латунной ручкой, отполированной тысячами ладоней до золотого блеска, подалась с протяжным, низким стоном, словно жалуясь на вторжение. Изнутри пахнуло прохладой и тем специфическим, непередаваемым ароматом, который присущ всем ДК на постсоветском пространстве. Этот запах не менялся десятилетиями: сложная смесь половой мастики с нотками скипидара, пыльных бархатных портьер, старой бумаги и неуловимый дух столовских котлет, доносившийся из буфета. Для Юры это был запах кулис. Запах работы. Запах дома.
Фойе было огромным, гулким, с высоким потолком, где в полумраке висела люстра — пыльная стеклянная груша, в которой горела дай бог треть лампочек. По стенам, в строгих рамах, висели портреты членов Политбюро. Они смотрели на пустое пространство строго и немного укоризненно, словно спрашивая: «А ты выполнил план по культурному просвещению?».
Прямо по курсу, в застеклённой будке вахтёра, восседала Страж Порога.
Это была дама неопределённого возраста, но определённо монументальных габаритов. Её высокую причёску, напоминавшую взбитый фиолетовый торт, венчал гребень. На плечах, несмотря на июньскую жару, лежала пуховая шаль. Она не вязала, не читала газету и не пила чай. Она просто сидела, сложив руки на внушительной груди, и сканировала пространство взглядом императрицы в изгнании, которой доверили охранять последний бастион нравственности.
Юра знал этот типаж. Бывшая актриса массовки, костюмерша или просто женщина, всю жизнь проработавшая «при культуре» и считающая себя её главной жрицей. С такими нельзя нахрапом. С такими нельзя официально. С такими — только через поклонение и лёгкую театральщину.
Он подошёл к окошку, снял кепку и прижал её к груди, слегка склонив голову.
— Добрый день, мадам, — произнёс он своим самым бархатным, «поставленным» голосом, который только смог извлечь из пока ещё ломкой подростковой гортани.
Императрица медленно, с достоинством дредноута, разворачивающегося в гавани, повернула голову. Фиолетовый торт качнулся.
— Мадам — в Париже, — отрезала она, но в голосе не было металла, скорее ленивое, скучающее снисхождение. — А здесь товарищ Зинаида Петровна. Чего тебе, мальчик? В кружок авиамоделирования? Это в среду. Сегодня только хор, но баритоны нам не нужны, своих девать некуда.
— Нет, Зинаида Петровна, — Юра выдержал паузу, давая понять, что имя запомнил и оценил. — Я не по технической части и петь не смею. Я слышал, что здесь, в этих стенах, рождается настоящее искусство.
Брови вахтёрши, нарисованные угольным карандашом, поползли вверх. Она поправила шаль, и в её взгляде мелькнул интерес.
— Искусство, говоришь? — она хмыкнула, но уголки губ дрогнули, выдавая тень улыбки. — Красиво говоришь. Складно. Сразу видно — не хулиган с улицы, стёкла бить не пришёл.
— Я ищу Марка Семёновича Гельфанда. Люди говорят, он творит чудеса с пьесой Горького. Мне бы… хоть одним глазком взглянуть. Прикоснуться, так сказать, к таинству.
Зинаида Петровна посмотрела на него уже совсем другим взглядом — оценивающим, почти профессиональным. Она видела сотни таких «ищущих», но этот паренёк с кепкой в руках и странно-взрослыми глазами чем-то её зацепил.
— К Марку, значит… — протянула она задумчиво. — Он в подвале, где ж ему ещё быть, сумасшедшему. Гоняет своих архаровцев с утра, ни поесть не даст, ни передохнуть. Только ты тихо, слышишь? Он сегодня в ударе, кричит так, что люстра трясётся. У них прогон. Если помешаешь — он тебя сожрёт и фамилии не спросит.
— Я буду тише мыши, Зинаида Петровна. Тенью проскользну, дыхание затаю.
— Иди уж, тень, — она махнула пухлой рукой с массивным перстнем с красным камнем. — Налево, потом вниз по лестнице, до конца тёмного коридора. Четырнадцатый кабинет. И ноги вытри, только полы помыли!
— Благодарю!
Юра церемонно кивнул и двинулся в указанном направлении, стараясь не стучать подошвами кед по мраморному полу. Спиной он чувствовал, что Зинаида Петровна смотрит ему вслед с лёгким одобрением. Первый кордон пройден. Театр начинается не с вешалки, театр начинается с вахтёра, который решает, достоин ли ты войти.
Лестница в подвал была узкой, каменной, со ступенями, стёртыми посередине миллионами ног, прошедших здесь за двадцать лет. Чем ниже он спускался, тем ощутимее менялась атмосфера. Здесь благородный запах мастики сменялся запахом сырости, старой штукатурки, грима и нагретой пыли на лампах прожекторов.
Из глубины коридора, тускло освещённого одной-единственной лампочкой под потолком, доносились голоса. Точнее, один голос — громкий, срывающийся на фальцет, вибрирующий от страсти и отчаяния.
— … Нет! Нет и ещё раз нет! Петя, ты не мешок с картошкой тащишь, ты судьбу свою тащишь! Судь-бу! Почему у тебя лицо, как будто ты трамвай ждёшь на остановке? Где боль? Где преодоление⁈
Юра улыбнулся в полумраке. Режиссёр. Настоящий. Живой.
Он прошёл по тёмному коридору, заваленному какими-то фанерными щитами, старыми стульями без сидений и рулонами ковролина. Вот она, дверь. Обитая чёрным дерматином, с кое-как прибитым номером «14», написанным белой краской. Из-за двери, сквозь щели, пробивался свет и тот самый голос.
Сердце стукнуло в рёбра. Сейчас. За этой обшарпанной дверью — его мир. Пусть маленький, пусть самодеятельный, пусть кривой и косой, но мир. Мир, где можно спрятаться от реальности и создать новую.
Юра осторожно, стараясь не скрипеть петлями, взялся за ручку. Внутри всё сжалось от предвкушения. Первый шаг. Самый важный.
Дверь приоткрылась с едва слышным скрипом, словно неохотно впуская чужака в святая святых. Юра скользнул в образовавшуюся щель, стараясь слиться с полумраком, и тут же прижался спиной к холодной стене, чтобы глаза привыкли к смене освещения.
Зал оказался небольшим, гораздо меньше, чем рисовалось в воображении. Стены были выкрашены в чёрный цвет — смелая попытка провинциального авангарда создать модное пространство «black box». Окон не было, только под потолком гудели вентиляционные решётки, гоняя по кругу спёртый воздух, пропитанный запахом канифоли, старой пудры и человеческого пота.
В центре, на вытертом до белизны паркете, был обозначен «пятачок» сцены. Декораций минимум: пара разномастных венских стульев, грубый деревянный стол и какая-то рваная рогожа, брошенная на пол.
В луче мощного прожектора, бьющего откуда-то сверху, стоял парень.
Длинный, худой как жердь, с впалыми щеками и горящими, лихорадочными глазами. На нём была тельняшка с живописно разорванным воротом и штаны, подвязанные верёвкой вместо ремня. Он стоял, раскачиваясь, словно на палубе корабля в шторм, и смотрел куда-то поверх голов невидимых зрителей.
Это был Сатин.
А перед ним, в темноте импровизированного зрительного зала, метался маленький, полноватый человек в очках с толстой роговой оправой и растянутом сером свитере. Он всплёскивал руками, хватался за лысеющую голову, подбегал к самому краю сцены и отскакивал обратно, словно ужаленный током.
Марк Семёнович Гельфанд. Тот самый фанатик.
— Дима, соберись! — кричал Гельфанд, и голос его эхом отлетал от чёрных стен. — Ты понимаешь, что он пьян? Но пьян не водкой, а правдой! Он только что понял главное! А ты мне что даёшь? Комсомольское собрание? Где нерв? Где печень, я вас спрашиваю⁈ Давай, с куска «Всё — в человеке!». Пошёл!
Парень на сцене — Дима — закрыл глаза на секунду. Глубоко, судорожно вдохнул, собираясь с силами.
И начал говорить.
— Всё — в человеке, всё для человека! Существует только человек, все же остальное — дело его рук и его мозга! Че-ло-век! Это — великолепно! Это звучит… гордо!
Юра слушал, затаив дыхание.
Дима читал хорошо. Даже слишком хорошо для драмкружка при районном ДК. У него был поставленный, богатый обертонами голос, природный темперамент. Он чувствовал текст, понимал боль горьковских босяков. Но…