Сфинкс Северный – БЕТЕЛЬГЕЙЗЕ : Первые тени (страница 4)
Был, например, знаменитый случай с радиотелескопом в Австралии, который несколько лет подряд регистрировал загадочные короткие сигналы. Учёные строили гипотезы, писали статьи, кто-то всерьёз заговорил о новом классе космических явлений. А потом выяснилось, что сигналы появлялись, когда кто-нибудь из сотрудников обсерватории открывал дверцу микроволновки, не дождавшись окончания разогрева обеда. Сигналы назвали «перитонами», и они вошли в учебники — не как открытие, а как урок.
Был случай с нейтрино, которые якобы летели быстрее света. Международный эксперимент, сотни физиков, безупречные, казалось бы, измерения — и сенсация, облетевшая весь мир: Эйнштейн ошибался! А через несколько месяцев нашли причину: плохо подключённый оптоволоконный кабель в одном из приборов. Один неплотный разъём против Эйнштейна — и Эйнштейн победил.
Был, наконец, случай, который Илья помнил особенно хорошо, потому что сам тогда был молод и сам радовался вместе со всеми. Американский эксперимент на Южном полюсе объявил, что нашёл в реликтовом излучении — самом древнем свете Вселенной — следы гравитационных волн, рождённых в первые мгновения после Большого взрыва. Это было бы подтверждением теории инфляции — гипотезы о том, что в самом начале Вселенная за ничтожную долю секунды раздулась в немыслимое число раз. Нобелевская премия казалась делом решённым. А потом другие учёные показали, что сигнал полностью объясняется пылью в нашей собственной Галактике. Пылью. Обыкновенной межзвёздной пылью, которую не учли.
Инфляция до сих пор оставалась гипотезой — красивой, правдоподобной, принятой большинством космологов, но так и не доказанной до конца. А тот эксперимент вошёл в учебники рядом с микроволновкой.
Илья не хотел в учебники.
Поэтому он начал с прибора.
* * *
— Ты понимаешь, что ты меня просишь сделать? — спросил Геннадий Фомич Кравец, главный оптик обсерватории, глядя на Илью поверх очков, сдвинутых на самый кончик носа.
Они стояли в лаборатории в подвале главного корпуса — длинной комнате с низким потолком, где пахло машинным маслом, спиртом и канифолью. На столах лежали разобранные приборы, линзы в бархатных футлярах, моточки проводов и какие-то детали непонятного назначения. В углу громоздился древний осциллограф, на корпусе которого кто-то вывел маркером: «Не трогать! Работает!» Над столом Кравца висел выцветший календарь за год, когда в космос полетела первая российская «Ангара», и фотография молодого Кравца в белом халате рядом с огромным, ещё старым зеркалом БТА.
Кравцу было шестьдесят семь. Он работал в обсерватории с тех пор, как её построили, и знал каждый винтик в каждом её телескопе. О нём рассказывали, что однажды, лет тридцать назад, он на слух определил разбалансировку в приводе главного зеркала — услышал, как изменился звук моторов, когда шёл по коридору в столовую. Никто не верил, пока не проверили.
— Понимаю, — сказал Илья. — Я прошу проверить спектрограф.
— Ты просишь проверить спектрограф, который проверяли в сентябре. Который стоит в термостабилизированном боксе. Который за шесть лет ни разу тебя не подвёл.
— Именно поэтому, Геннадий Фомич. Если он меня никогда не подводил, то, может, сейчас подвёл первый раз.
Кравец снял очки, подышал на стёкла и принялся протирать их подолом рабочего халата — жест, который у него означал глубокую задумчивость.
— А что, собственно, не так?
Илья объяснил. Он старался говорить просто, без терминов, — Кравец был оптиком, а не астрофизиком, и хотя понимал в спектрах больше иного кандидата наук, не любил, когда ему «пудрили мозги умными словами». Звезда пульсирует. Пульсацию видно по сдвигу линий. Сдвиг вдруг стал не таким, каким должен быть. А ещё сами линии стали шире.
— Шире, — повторил Кравец. — А может, у тебя фокус поплыл? Если камера чуть расфокусирована, все линии будут шире.
— Тогда бы и линии лампы стали шире. И кислородные. А они нет. Шире стали только звёздные.
— Хм.
— И не все звёздные. Вот что странно. Некоторые линии железа — да. А линии титана, например, нет. И с натрием всё в порядке. Как будто…
Он запнулся.
— Как будто что? — спросил Кравец.
— Как будто дрожит не вся атмосфера звезды, а только какой-то её слой. На определённой глубине. Разные линии рождаются на разной высоте в атмосфере звезды. Те, что стали шире, — это линии из глубоких слоёв. Почти от самой поверхности.
Кравец надел очки.
— Илюша, — сказал он мягко, тем отеческим тоном, которым разговаривал со всеми, кто был моложе его хотя бы на двадцать лет, — а ты спал на этой неделе?
— Спал.
— Сколько?
— Достаточно.
— Значит, нет, — заключил Кравец. Он вздохнул, взял со стола связку ключей и снял с вешалки куртку. — Пошли. Посмотрим на твой спектрограф. Но учти: если там всё в порядке, ты едешь домой и спишь двенадцать часов. Без компьютера. Без звёзд. Договорились?
— Договорились.
* * *
Они провозились три дня.
Кравец разобрал оптический тракт спектрографа так бережно, словно это была не стальная коробка со стеклом, а живое существо, которому предстояла операция. Проверил юстировку каждого зеркала. Снял интерферограммы. Прогнал через спектрограф свет от трёх разных ламп. Сравнил температурные журналы термостата за полгода. Нашёл крошечный дрейф в полградуса в одну из ночей в сентябре — и тут же показал Илье, что этот дрейф никак не мог дать того, что тот видел: он был в другую ночь, в другую сторону и в десять раз меньше.
Илья всё это время сидел рядом, подавал инструменты, записывал цифры в тетрадь и чувствовал себя одновременно ассистентом хирурга и родственником больного, который ждёт в коридоре вердикта.
На третий день, ближе к вечеру, Кравец закрутил последний винт, выпрямился, помассировал поясницу и сказал:
— Ну вот что я тебе скажу, Илья Сергеевич. Прибор здоров, как бык. Лучше, чем был весной. Если у тебя звезда ведёт себя странно, то это не мой спектрограф. Это твоя звезда.
Он сказал это просто, как говорят о погоде. А Илья почувствовал, как внутри у него что-то тихо и неприятно оборвалось. Как будто он всё это время, сам себе не признаваясь, надеялся, что Кравец найдёт какой-нибудь треснувший держатель или пылинку на решётке и скажет: «Вот она, твоя сверхновая, — грязь». И можно будет посмеяться, извиниться перед Дементьевым и забыть.
— Спасибо, Геннадий Фомич.
— Не за что. — Кравец посмотрел на него внимательно, поверх очков. — Слушай. А это опасно? То, что ты видишь?
Илья пожал плечами.
— Не знаю. Скорее всего, нет. Звёзды иногда ведут себя странно. Мы о них знаем гораздо меньше, чем думаем.
— Это ты правильно говоришь, — кивнул Кравец. — Я пятьдесят лет здесь работаю. И знаешь, что я понял? Каждые десять лет кто-нибудь приходит и говорит: «Ну всё, теперь мы про звёзды всё знаем». А через десять лет приходит следующий и говорит: «Всё, что вы знали, — неправда». — Он усмехнулся. — Я уж и не помню, сколько раз Вселенную переписывали при мне. То она была вечная, то с началом, то расширялась, потом замедлялась, потом вдруг оказалось, что ускоряется. Потом выяснилось, что почти вся она состоит из какой-то тёмной материи, которую никто никогда не видел. А теперь ещё и тёмной энергии, которой и подавно никто не видел. Девяносто пять процентов Вселенной — это то, чего мы не видим и не понимаем. Так что не удивлюсь, если твоя звезда тоже что-нибудь выкинет.
Он сказал это легко, почти шутливо, но Илья запомнил. Девяносто пять процентов.
Это было правдой — одной из тех правд, к которым астрономы давно привыкли, а неспециалисты, услышав впервые, долго не могли поверить. Всё то, что человечество видело в свои телескопы за четыре века, — все звёзды, все галактики, вся межзвёздная пыль и газ, все планеты, кометы и чёрные дыры, — составляло около пяти процентов того, из чего состоит Вселенная. Ещё процентов двадцать семь приходилось на тёмную материю. Её не видели, но знали, что она есть, потому что ощущали её притяжение. Галактики вращались слишком быстро: если бы в них было только видимое вещество, их бы давно разорвало центробежной силой, как раскрученную карусель. Скопления галактик держались вместе крепче, чем позволяли видимые массы. Свет далёких галактик искривлялся, проходя мимо скоплений, сильнее, чем мог бы искривиться. Что-то невидимое держало Вселенную, как невидимый каркас держит фасад театральной декорации. Что-то, что не светилось, не поглощало свет, ни с чем не взаимодействовало — только тянуло к себе.
Что это — не знал никто. Десятилетиями под землёй, в шахтах и тоннелях, стояли сверхчувствительные детекторы, ожидая, что хоть одна частица тёмной материи наконец столкнётся с атомом ксенона или германия и выдаст себя крошечной вспышкой. Детекторы становились всё больше, всё чувствительнее — а частица всё не приходила. Как будто тёмная материя была не где-то рядом, а где-то… не здесь.
А оставшиеся шестьдесят восемь процентов — тёмная энергия — были ещё загадочнее. Нечто, что заставляло Вселенную расширяться всё быстрее и быстрее, раздвигая галактики, как невидимая рука раздвигает изюм в поднимающемся тесте. За её открытие дали Нобелевскую премию — а что она такое, по-прежнему никто не понимал.
— Девяносто пять процентов, — повторил Илья вслух.
— Чего?
— Ничего, Геннадий Фомич. Спасибо вам.