Сесиль Лётц – Кабинет психотерапевта (страница 39)
Следующие несколько сеансов Том рассказывает свои истории, уже лежа на кушетке.
— Каково вам здесь, на кушетке?
— Ну… странно. Теперь мне непонятно, что вы думаете обо мне. То ли вы втайне за моей спиной качаете головой, то ли смеетесь, когда я что-то говорю.
— Поскольку вы больше не видите меня и моих реакций, вам придется просто верить, что я этого не сделаю.
— Доверие — это не моя сильная сторона, вы это знаете.
— Да, знаю. Но вы стараетесь, — говорю я.
В следующие недели все более ощутим интенсивный контакт Тома с его внутренним миром. Не только благодаря волшебной кушетке, но и потому, что положение лежа особо значимо для Тома. Если человека не стыдят и не унижают, это положение помогает расслабиться и придает ощущение безопасности. Для Тома, для которого «низ» и «верх» играют огромную роль, это рискованное предприятие.
Во время сеансов Том описывает сцены с воображаемыми людьми, фантазирует, что и кому ответил бы. Он спорит, обсуждает различные вопросы, ругает их, словно они здесь, в терапевтическом кабинете.
Я с самого начала беспокоюсь, не раздавит ли этот внутренний мир Тома. С другой стороны, теперь он в прямом контакте с собственными чувствами. На этом этапе терапии вырисовываются некоторые положительные сдвиги, но — как мне уже известно из общения с Томом — именно хорошее может представлять опасность для него.
Все чаще Том говорит о серьезных переживаниях. Я его не спрашиваю, а он сам рассказывает всё более травматичные случаи из своей жизни. Я беспокоюсь, что это может вызвать срыв. К концу сеанса я пытаюсь немного «остудить ситуацию». С ящиком Пандоры, как известно, шутки плохи. Том начинает вспоминать подлинное прошлое.
Например, он рассказывает о недавнем споре с матерью: это вызывает у него определенные ассоциации, которые ведут его к более ранним воспоминаниям. Он был «проблемным ребенком», объедался, конфликтовал с другими. Он был диким, никогда не мог сидеть на месте. Он задирал других детей и в итоге превратился в аутсайдера. Это не нравилось родителям. Если вначале он упоминал оплеухи, которые должны были его «чему-то научить на всю жизнь», то теперь рассказывает о жестоких избиениях и унизительных наказаниях. Лежа на кушетке, Том встречается с фигурой отца, который снимает ремень с брюк, чтобы избить его. Обычно отец делал это в прачечной, «вероятно, потому, что оттуда не было слышно криков». Но избиения были не самым худшим. То, что преследует Тома по сей день, — скорее искаженное гневом лицо отца, насмешка в его глазах, иногда даже что-то вроде садистского удовольствия. Когда отец закрывал дверь в прачечную, Том «задавался вопросом, есть ли предел мучениям». Отец породил в нем экзистенциальный стыд. Мать буквально взбесилась, когда он в детстве наделал в штаны, выругала его и высмеяла. Он и позже иногда мочился в кровать ночью, а порой и днем, потому что стеснялся ходить в туалет дома у друзей.
Когда первоклассник Том утром не успел добежать до туалета, мать разозлилась и отправила его в школу в мокрых трусах. Он чувствовал, что от него ужасно воняет мочой, все смотрели с отвращением, никто ничего не говорил, но все наверняка в тот день поняли, что он «отвратительный слизняк».
— Отвратительный слизняк, — повторяю я, — как, наверное, вам было стыдно.
— Лучше бы она застрелила меня в тот день, чем отправила в школу, — говорит Том.
Как осколки, такие сцены наполняют пространство кабинета. Сцены, в которых Том подвергается насилию, совершает насилие по отношению к сверстникам и животным, — это было настолько извращенно, что я содрогаюсь.
Я чувствую себя разбитым, подавленным, напуганным, иногда с трудом выношу то, что слышу. Мне жаль Тома, я думаю о мальчике, который на самом деле в панике. Но это еще и мальчик, в котором происходит что-то убийственное, непредсказуемое. Это события давно ушедших дней, но в описании Тома они становятся ужасно реальными, как будто то, о чем он говорит, происходит прямо сейчас и здесь. Я опасаюсь, что связь между воспоминаниями и реальностью может порваться и я останусь запертым с ним в этой комнате, в мире безумия и боли, из которого мы не сможем найти выход. Иногда у меня появляется свист в ушах или резко снижается слух, словно у меня в ушах ватные затычки, как будто какой-то психосоматический симптом возводит во мне защитный барьер.
Родители Тома — не просто бездушные и жестокие, а, похоже, изо всех сил пытаются сделать из него «хорошего ребенка». По словам мужчины, хуже всего было то, что он не тот ребенок, которого они хотели бы. Том вспоминает один день, когда объелся. Отец приходит домой, и мать рассказывает ему об этом. Том рассчитывает на избиение. Но на этот раз такого не будет. Отец просто смотрит на него уже даже не разочарованно, а как-то мимо. Это, по словам Тома, хуже, чем любой удар ремнем. «Этот взгляд сказал: “Ты больше не мой сын”».
Я уточняю:
— Сокрушительный взгляд.
Том сглатывает и продолжает:
— Мне было стыдно, бесконечно стыдно… Лучше быть избитым, чем испытывать такой стыд.
— А еще лучше нанести удар самому. Своего внутреннего ребенка стереть своими руками.
Не быть любимым, желанным ребенком, на мой взгляд, хуже всего. Значит, ты слизь, мерзость, грязь, которую нужно смыть. То пространство в душе, которое никогда нельзя открывать, потому что в нем заперто разрушительное самоощущение; комната, из которой не слышно криков.
Стены его внутренних блоков становятся всё тоньше. Том чувствует себя хуже, и я понимаю, что могу не только толковать его рассказы, но и поддержать и защитить его, особенно в конце сеанса, возвращая его к реальности. Например, я спрашиваю его, как он планирует провести остаток дня, что будет делать на выходных.
В тот период Том рассказывает свои «поразительно реалистичные» сны. Однажды днем он отключается дома на диване, и ему снится, что он просыпается на том самом диване, потому что звонит телефон — вполне реалистичный, с настоящим рингтоном. Звонят из больницы: мать умерла — после ссоры, которая на самом деле случилась между ними в тот день. Он в панике подскакивает на диване и не может понять, это уже явь или еще сон. Возможно, другой психоаналитик усмотрел бы в этом ненависть к матери и желание, чтобы она умерла: «Чтоб она сдохла», как иногда гневно кричал Том на сеансе. Но насколько он презирает мать, настолько же нуждается в ней; он винит ее и вместе с тем испытывает вину перед ней. На этом этапе терапии я осторожно интерпретирую услышанное, чтобы не вывести Тома из душевного равновесия. На первом плане для меня не столько содержание его сновидений, сколько их сверхреалистичный характер. Функция сновидений — переварить болезненный опыт. Но это сделать крайне сложно, сон и бодрствование переплетаются. Связь с реальностью — та функция «я», которая разделяет внутреннее и внешнее, фантазию и действительность; она, кажется, под угрозой. Интенсивные терапевтические процессы могут привести к регрессии — интенсивному эмоциональному переживанию собственного опыта, встрече со своими монстрами. Но эта встреча спасительна только тогда, когда анализирующий одной ногой в реальности, знает, что он переживает прошлое. Старое не должно повторяться, но должно быть связано с другим полезным опытом здесь и сейчас, чтобы стали возможны положительные изменения. У меня такое ощущение, что Том ходит по краю. Даже в моем кабинете он иногда пребывает в сомнамбулическом состоянии; я не уверен, что он отдает себе отчет, где находится, и заново переживает прошлый опыт в своих воспоминаниях.
В такие моменты я прошу его сесть, посмотреть на меня или пошевелиться, сказать: «Я вас слушаю, я здесь». Это помогает Тому заземлиться. Иногда он приходит в ярость, настроен против мира, себя, меня, кричит, что любовь, близость ослабляют нас, что нужно наконец изобрести таблетку, которая выключает чувства. «Но на самом деле они уже существуют, — смеется Том, — это цианистый калий». Он злится на жену по мелочам, а потом снова мучится из-за чувства вины; он язвительно шутит о глупых психологах, которых слушал по радио, — камень наверняка и в мой огород. Но его нападки уже не задевают меня.
Как-то я говорю:
— Вы жутко боитесь, что прошлое повторится. И снова не будет никого, кто мог бы вас спасти.
— Послушайте, вся моя жизнь — отстой, во мне только отстой! И какого черта я здесь делаю?
Том начинает все чаще болеть, подхватывает одну простуду за другой, едва поправившись. Он не ходит на работу, где, по его словам, и так большие проблемы. Теперь Том отзывается о своей компании так, как будто она ничего не стоит — просто «омерзительная слизь». Ему с трудом удается оставаться на плаву, что-то в нем хочет все прекратить: «Дерьмовая компания, дерьмовая семья».
Я спрашиваю:
— И дерьмовая психотерапия?
— Да, особенно потому, что я не могу сейчас ее бросить!
Он становится более зависимым от терапии, а также от своей семьи. Чем хуже ему, тем меньше зла он держит на жену. Она ему сейчас очень нужна, он постоянно просит у нее прощения. Несмотря на этот сдвиг, я все еще чувствую, что он использует Стефани для собственных нужд, но как человека он ее не чувствует. Однако отношения, кажется, несколько укрепились благодаря его кризису, по крайней мере в его представлении. Дочь, которой почти 17, закрылась от него. Именно сейчас, когда ему плохо, она не хочет с ним разговаривать, иметь с ним ничего общего, лишь неохотно и уклончиво отвечает, болтается по окрестностям с подругами и парнями.