Сергей Журавлёв – Там, где много всякой синевы (страница 11)
— А то смотри, будешь всю ночь ее гонять.
— Уговорили. И циклодол тогда еще...
— А это тебе еще зачем? — насторожилась медсестра.
— На всякий пожарный случай, — сказал я.
— На всякий пожарный, — сказала врач, не поднимая головы.
— В мае так трудно не впасть в левитацию, — сказал я.
— У него уже май!
— Вечный май!
— Выпиши ему... от вечного мая... — врач наклонилась к уху медсестры и стала ей что-то нашептывать.
Пока они шептались, я достал блокнот.
— Нет, нет, нет, пожалуйста, — сказал я. — Продолжайте. Рифма пришла: сессия депрессия.
— Я слушала запись с твоими песнями, — сказала медсестра. — Вызывает депрессивное ощущение.
— Мир в целом вызывает депрессивное ощущение, — сказал я. — мир не лучезарен. Как это у немцев... Вельтшмерц.
— Вельш... что? — переспросила врач.
— Вельтшмерц. Мировая скорбь.
— Скорбь — бог с ней. Видения, галлюцинации? Больше не было?
— Нет.
— Нет?
— Практически.
— К нам тут ходит одна практически беременная, — сказала врач. — А то смотри... Полежишь в хорошем санатории... на литии…
— Интересная мысль! Предлагаю дружить больницами!
Я встал, забирая со стола рецепт.
— Печать не забудь поставить, мировая скорбь!
— Вельтшмерц! — подсказала медсестра.
— Запоминай, запоминай, — кивнула врач, — меня потом научишь.
Глава 11. Экспириенс
Электричка подползала к конечной станции. Край Москвы лежал черный и леденящий. Манящий, как земля для моряка, вернувшегося из плаванья. Я дрожал от вожделения, я хотел пронзить его насквозь, пройти сквозь него, как раскаленный нож сквозь масло или метеорит через атмосферу Земли. Идти куда глаза глядят. Долго, до сумерек, брести по абстрактным и мрачным проспектам, по просторным районам окраин, построенным для циклопов, там, где много простора, зелени, космические расстояния. Не было случая, чтобы у меня не улетучилась тоска, когда я бродил по этим жилым космодромам. «Тройка», как всегда, словно начинает большое космическое путешествие, и вот я уже лечу сквозь вечность и звезды по какому-то вселенскому зимнему лесу.
В 18:15 под предлогом немедленной покупки батареек у метро Новогиреево (три остановки на метро от института ещё минут десять пешком до остановки быстрым шагом) я уже иду вдоль сталинского дома на Авиамоторной, настроение, как говорил Гагарин, рабочее. Что-то мокрое прилипает к лицу и наушникам.
Я решаю дослушать трек «Тройка» до конца, и для этого приходится удлинить походку к мокрому входу метро до трёх минут (именно столько длится первый трек компакта). «Тройка» идеально подготавливает к выходу из Энрофа и долгожданному прорыву в Шаданакар.
В 17:20 поезд несёт меня уже по невероятным туннелям в сторону станций Шоссе Энтузиастов и Перово под первые звуки трека «Вальс». Расстегиваю куртку и надеваю капюшон поверх шапки удается придать себе более или менее нормальный вид.
Нажимаю кнопку «Бэквэд», и станцию «Перово» опять встречаю под трек «Вальс», и в продолжении следующих четырех без малого минут нахожусь под властью свиридовского психоделика, запаха метро и жутких подземных шумов. Изобилие окраинного народа начинает бесить, а кнопка power bass умножает мою нервозность в несколько раз. Распихав всех, я выбираюсь из поезда и выхожу на станции Новогиреево. Народу тут ещё больше. Рука тянется к кнопке «бэквэд», и вот летучие скрипки опять уносят меня в облака. «Весна и осень» что-то вроде прелюдии к спектаклю, где весь мир театр, а люди актеры.
Троллейбус тот самый троллейбус аккумулирует пассажиров. Смотрю на плеер осталось около двух минут до конца трека, столько же у меня, чтобы добраться до этого рогатого чудища. За доли секунды выбираю наиболее быстрый маршрут и срываюсь с места навстречу курящим мужикам и серому переходу. Прыгаю на подножку, двери закрываются за мной, а я падаю на сиденье.
Вспоминаю про билет, встаю. Кнопка stop прерывает мой трип на время приобретения билета, чтобы продолжить его композицией «Романс», вступительными тактами виолончели, кислотно-низкими, как контральто богини, когда троллейбус два раза повернет направо и выпрыгнет прямо под ее окна.
т дома Абрам я пошёл к Новогиреево пешком. Дорожка парка была коричневой, с золотом, отполированная лимонными листьями. Ноги утопали в них по щиколотку. Больше всего было кленовых, одинакового оттенка, размера и формы. Я пинал их ногой, чтобы почувствовать, что это, действительно, листья, а не миллионы трафаретов, разбросанных для какого-то гигантского натюрморта. Высокие облака пропускали свет, как матовое стекло, и только на горизонте небо было чистое. Свет струился из синевы на горизонте, пробивая остатки листвы на деревьях, и мне казалось, что я иду по маленькому астероиду. Наверное, именно в такую погоду люди и решили, что земля это блюдце. Верхушки елей за высоким зеленым забором были так высоко, что казалось, они растут на склоне горы. В белом небе, над черными ветвями дубов и лип каркало воронье. Небо было белое, как глаза слепого, и хотелось, чтобы из него скорее пошел снег.
Я включил плеер и стал слушать лекции о Прусте, которые Мамардашвили читал во ВГИКе в прошлом году. Басовитая интеллигентская скороговорочка Мераба была для меня, как музыка. Но некоторые места были любимые.
— Ницше пишет человеку, который обратился к нему с письмом, или после какого-то разговора, во время которого было сказано этим корреспондентом Ницше, что он его наконец-то понял и тем самым приобрел. На что Ницше ему в письме отвечает: «Вы наконец-то нашли меня, теперь вся проблема состоит в том, чтобы меня потерять». И подписывает Der Gekreuzigte, то есть Распятый. Встает образ крестной муки, распятия на мысли или на том, что могло бы быть мыслью. Распятый на том, что могло бы быть, если бы было кстати. Но нет, не сошлось. Значит, то, о чем мы говорим, мысль или состояние понимания, мало того, что представляет возможную невозможность, если в конце концов все сошлось (в конце концов все сходится, и фигура греческого трагического героя есть символ того, что в конце все сходится), то этого сошедшегося тоже нельзя иметь. Нельзя иметь в том смысле, что это нельзя, раз получив, положить в карман и тем самым иметь и потом, когда тебе надо, к этому снова обращаться.
— У гроба карманов нет, — услышал я голос, отдаленный напоминающий мой.
— Рома, как всегда, афористичен. И вот, оказывается, те состояния, которые мы называем мыслью, они, даже если и есть, не поддаются владению или удержанию. То есть они обладают следующим признаком: в них нужно каждый раз снова впадать. Слово «впадать» здесь звучит примерно, как «впадать в ересь». Пастернак в известных стихотворных строках говорил так: «Впадать в неслыханную простоту».
Глава 12. Язык Шекспира
Мы плыли в черной воде Фрязинского озера.
— Не удивительно, что пляжи пустые! — сказала Волкова. Она держала меня за плечи.
— Просто никто не догадался плавать вдвоем.
Я притормозил быстрыми движениями ладоней, и Волкова врезалась в меня, повиснув на моей спине.
— Не надо встряхивать меня, как рюкзак!
— Так теплей.
— Ты мной воспользовался!
Взявшись за руки, мы вышли на берег. Волкова все еще прихрамывала после операции на мениск.
Пляжи были разделены на небольшие сектора акациями. Кругом росли кривенькие, как на севере, берёзы. Лавочки, урны, песчаный пляж на половину зарос высоким бурьяном.
Кроме нас, на нашем секторе лежала загоревшая до черноты дама с огромными бедрами. Я бы сказал, она не просто лежала, а священнодействовала. Сколь раз я не бывал в последние годы во Фрязино, она всегда здесь лежала. Дама вся была в золоте, а ее подстилка была а ля шкура леопарда.
— «Подальше от нарсуда, подальше от черных женщин», — сказал я. — Теперь понятно, что имел в виду Визбор?
— Визбор имел в виду судей.
— Наверняка, тоже отличница, — сказал я.
Дело в том, что институте Волкова досрочно сдавала сессии, и когда ее товарищи с зелеными лицами, получали с четвертого раза зачеты, она возвращалась с Эльбруса, загорелая до черноты, потому что всегда каталась в купальнике. Вездесущая женская неприязнь провожала ее в Терсколе и поджидала на вокзале в Москве.
— Это тетка из дома Сташевской!
— Ну и что? — я продолжал держать ее за руку.
— Что она про нас подумает?
— Она подумает, что мы парочка.
— Тогда делай вид, что ты в меня влюблен.
— Я и так в тебя влюблен.
— Не ври! Ты ненавидел меня до восьмого класса!
— С середины первого до февраля восьмого.
— Так точно все помнишь?
— Я обычно все помню. Ты была такой манерной дамой полусвета.
— Ты все врешь! — она взвизгнула. — Я уже в школе была артисткой!
— Вот-вот! Сережа Парамонов и детские хоры... Убил бы!