Сергей Журавлёв – Этот город называется Москва (страница 3)
Ко мне походит Волкова — наша карибская звезда районного масштаба. Не сговариваясь, мы идём танцевать, хотя мы не разговариваем уже года полтора.
— В прошлом году про вас такие слухи ходили в лагере, - слышу я у самого своего уха ее влажный голос.
Я понимаю, что надо как-то поддержать разговор и без особого энтузиазма «интересуюсь»:
— Что за слухи? - вяло спрашиваю я, стараясь не выходить из образа техасского мачо.
— Так — тоже без энтузиазма и как-то неопределенно говорит Волкова. — Отрицательные.
— А поконкретней? - чуть оживляюсь я.
— Ты не рисуешь больше карикатур?
— Ты мне зубы не заговаривай.
— Неудачная тема получилась, правда?
— Ты просто не знаешь, какое у меня терпение.
— Правда, Ром, не знаю.
— Вот и узнаешь!
— Ты, как всегда, блеснул остроумием!
— Какие?
— Ты про слухи? Я уверена они сильно преувеличены.
— Насколько?
— Рома, зачем? Все было в прошлом и Далёком.
— Я тебя последний раз спрашиваю.
— Чего ты хочешь, мой мучитель? — томно прорыдала Волкова.
— Ну вот! У меня от тебя голова заболела!
— Да ты скоро совсем лопнешь. Нельзя же так нервничать. Ну было и было.
— Сменим тему?
— Ага! Трудностей испугался? Так и скажи — трудностей испугался!
— Смотрела «Старое ружье»?
— Спасовал перед первым препятствием?
— Повторяю свой простой вопрос. Тебе понравилось «Старое ружье»?
— Ну, ты зануда! Да, понравилось, понравилось, а тебе?
— Ужасно понравилось. Особенно, начало, когда сжигают из огнемета всяких, вроде тебя.
— Надо же какое совпадение! Мне тоже понравилось, когда огнеметом — прямо в рожу всяким вроде тебя!
— Садистка!
— А сам? Женщину и девочку — из огнемета! Тебе их не жалко?
— Я возмущен.
— А мне даже немцев было жалко!
— Немцев — понятно!
— Почему немцев — понятно?
— Спроси у Аристотеля.
— Да? Ой! Я такая дура! Но немцы там все такие красавцы, черт возьми! Правда?
— Наверное.
— Ты не согласен, что они там все красавцы?
— Не знаю. Тебе виднее.
— Ну, конечно! Куда им до тебя? Правда, Ром? Ты у нас — первый парень на деревне. Оскал! Рома! Оскал! Правда, ты не пишешь больше эпиграмм?
— Придется написать.— Ути, бозе мой, какие мы злые! Ну, стреляй!!! Стреляй! Фашист проклятый!
Вдруг она отталкивает меня и, вытянувшись по стойке смирно, начинает дурным голосом горланить пионерскую песню.
— Орленок, орленок, взлети выше солнца!
Её выступление меня это совершенно не удивляет, потому что Волкова с младенчества участвует в самодеятельности, вообще, лезет, где ее просят и не просят, а мгновение - это время между чьей-то неловкой репликой и её ответной остротой.
Нас сдавливают со всех сторон - такое чувство, что все школы набились нашу, поздравить нас с окончанием этого Ада. Мы топчемся в этом невероятном столпотворении. Две капли в пятидесятиметровом бассейне. Стены актового зала с трудом выдерживают толпу, охмелевшую от воздуха будущего. Этот воздух, на удивление, осязаем. Его можно цедить, как шампанское.
Группа Макса, наконец, замолкает, продолжая издавать лишь отдельные и неопределенные шумы, как из оркестровой ямы. Актовый зал наполняется стуком подошв, головами, плечами — не повернуться. Их все больше и больше, кажется, что людской поток неиссякаем. Силикатные стены школы вот-вот не выдержат этого напора и рухнут. Распаренная танцами и эмоциями живая человеческая масса подхватывает нас, втягивает, всасывает в себя и влечет за собой к лестнице. Свет, как погасили с первым медляком, так и не стали больше включать.
В полумраке мы движемся с Волковой к выходу, почти прижавшись друг к другу. Впрочем, слева, справа, спереди, сзади к нам прижимаются другие неопознанные тела. При малейшем повороте головы, можно получить шишку. И в зале, и в коридоре, на верхнем пролете лестницы и туда вниз — всё люди, голова с головой, стекают вниз, как китайские тени. Или тени в Раю? Слышится громкое, единое по вдохам и выдохам дыхание, точно идут не люди, даже не стадо, а какой-то громадный одноглазый Циклоп. Но странно, что в этой сутолоке дышится полной грудью. Воздух хочется цедить, как шампанское.Внутри толпы пока еще сохраняется свобода движения, позволявшая шевелить руками и даже чуть сдвигаться из одного ревущего потока в другой, но уже нет никакой возможности вырваться хотя бы в коридор второго этажа, к нашему классному кабинету. Я хочу сказать Волковой что-то про перманентные похороны Сталина, но нас кружит, разворачивает и вертит, точно в стремнине, хочет оторвать друг от друга.Наконец, все мы — красные, с распаренными лицами — скатываемся по лестничным пролетам и выливаемся на улицу, стекаем по ступеням в просторный школьный двор. Но и здесь нет ни одного свободного метра, только люди, люди, люди, а школьные ворота извергают все новые потоки голов. Эти людские волны уже запрудили школьный двор, окружили клумбу, круглую, как цирковая арена, ставшую островом в этом человеческом водоеме.Мутная синева. Светает. Но никто и не думает расходиться. Мы стоим и, как будто чего-то ждем, стоим молча и странно раскачиваясь. Озаренные общим светом юности и свободы, мы, кажется, принадлежим одному, вечно живому существу, и в то же время, это — толпа, то есть, как всегда, нечто смешное и жалкое. Вдруг по нам пробегает какой-то ропот, как ропот листьев, пробужденных внезапным вихрем, и, словно, неизвестная рука, неизвестный голос подает знак, и это море человеческих голов, не сговариваясь, приходит в движение.Волкова куда-то пропала, впрочем, как всегда. А мы все изливаемся за школьную ограду, и сразу же начинаем дружно и довольно бодро шагать в сторону Первомайки и высоких берегов Клязьмы. Идем целенаправленно, как будто конечный пункт нашего марш-броска заранее определен, как на первомайской или ноябрьской демонстрации. Но, честно говоря, я не видел такой толпы даже на демонстрации.Я иду вместе со всеми, захваченный этим медиумным движением, и мне вспоминается салют на 9 Мая. Когда набережные, проспекты, площади, мосты, как один человек, кричат «ура». Когда Москва — как один человек.В этой сладостной тесноте мы доходим до Завода метало-посуды, сворачиваем направо, и вот уже поворот к Шапкину мосту. Впереди блестит Клязьма, а за ней — холмистый сосновый бор. Я не понимаю, что происходит, но всеобщее фестивальное настроение передается и мне. Откуда это всенародное возбуждение? Толпа напирает со всех сторон, но в этой сутолоке — все, кого я могу вспомнить. Красавицы и уродины. Друзья и враги. Отличники и шпана. Волнующееся море затылков, лиц, и спин, мелькали и те знаменитые уродливые физиономии, но сейчас они все мне одинаково дороги. Я и не думал, что люблю так много людей. И все где-то неподалёку, мне достаточно протянуть руку и коснуться плеча любого из них. Какой-то ажиотаж висит в воздухе. Я и не сомневался никогда, что рано или поздно кончится кошмар повседневности.Воздух уже бодрит осенней прохладой, а мы все бродим и бродим, все вместе, без какой-то цели и, кажется, готовы бродить так до осенних заморозков. И прошла, наверное, неделя, а то и две, как мы привыкли к своему положению. Странно, эта новая ситуация теперь кажется мне давно знакомой!Если вдуматься, я всегда знал, что это и есть норма. Даже странно думать, что совсем недавно все было по-другому. Да и, в самом деле, сколько можно?«Знают ли они, какая это великая революция? Готовы они ко всему этому?» — думаю я.Но странно: никто ничему не удивляется, и, главное, все знают, и куда лучше меня, что Это теперь уже навсегда.Сколько же дней и ночей мы идем вот так, куда глаза глядят? И ни усталости, ни голода. В воздухе чувствуется холод. В руках и ногах какая-то невероятная легкость. Туман не дает осмотреться, но я знаю, что все по-прежнему где-то неподалёку, мне достаточно протянуть руку, чтобы коснуться плеча любого из них.Но думать обо всем этом было лишнем в этом тумане, и я не знал, — счастье или уверенность, что-теперь-то уж это навсегда, что, наконец-то, мы очнулись от кошмара.«Вот каковы они, — подумал я с нежностью, — все они с виду такие простодушные и недалекие, а как всегда, освоились раньше меня!»Осуществилась сокровенная мечта каждого. И как же легко и естественно они к этому отнеслись! Достаточно было оглянуться вокруг. Вся эта толпа уже привыкла к своему новому положению. И к этой легкости. Долго же длился кошмар. Честно слово, я чуть было не привык к нему, чуть не поверил, что так и должно быть всегда.Мы довольно быстро перемещаемся, и я с трудом уже понимаю, в каком районе Болшево мы находимся. И не удивительно: ведь эта маленькая точка на карте Подмосковья – центр мира. Место силы, где сошлись поэты серебряного века, просветитель и подпольный священник Дурылин, Королёв и Тихонравов с их спутниками и полётом Гагарина, «Союз-Аполлон» и первый суперкомпьютер, актерские дачи и Дом творчества на Клязьме, сценарии фильмов Данелия, Рязанова и усадьба Станиславского, где Чехов написал свой «Вишневый сад».Холодно, облака совсем близко, вот-вот пойдет снег. Земля перемешалась с небом. Туман? Облака опустились на землю? Нет! Это снег валит крупными, новогодними хлопьями. Сквозь завесу снегопада я различаю высокий берег Загорянки. В детстве мне казалось, что там — самые настоящие горы. Мы, как дети, просто катаемся с заснеженных гор. В ход идёт все, что оказалось под рукой – санки, камеры, картонки.Удивительно, но мы поднимаемся ничуть не медленней, чем скатываемся вниз, это похоже на качели, и вот я помниаю, что мы уже просто парим, вверх, вниз, на каким-то исполинских тарзанках, подвешенных кажется, к самим облакам.Внезапно я понимаю, что никаких тарзанок нет. Да и твердой почвы нет под ногами, но зато вокруг меня собрались все, кого я когда-либо знал. Они так надежно все рядом, что кажется, они все время касаются меня, их тысячи, но до каждого я могу дотянуться рукой, а наше раскачивание вверх и вниз — это вовсе не полеты, а просто нам стало так легко, словно мы освободились от земного тяготения.Пространство вокруг нас безмерно или, как минимум, с Кольский полуостров. Но оно, тем не менее, всё, словно под рукой. Как с высоты глиссандо, когда самолёт делает крен на посадку в Мурманске, и море во льдах встает, как стена, а мы сами по себе, сколько нас есть, легко опускаемся почти до земли и взмываем так, что сквозь редкие лохмотья облаков едва различается поверхность земли, и много раз туда и обратно, как на качелях. Даже смешно вспоминать, что когда-то мы этого не умели делать, а если делали, то с превеликим трудом.Земля пружинит, как батут, и мы взмываем с нее вверх и вниз, но так долго, долго, с такой амплитудой, что это настоящий полет. И мы все реже и реже возвращаемся вниз. Да, земля где-то внизу, да это и не важно, мы уже не привязаны к ней. Мы парим вниз и вверх, именно парим, не порхаем, как бабочки, а парим, как на дельтапланах. Каким-то образом мы говорим друг с другом, но слова проходят сквозь нас, как ветер.Впрочем, меня нисколько не удивляет, что под ногами у нас нет земли: иначе наша сокровенная мечта каждого не смогла осуществиться. На твердой почве, там, где все было по-старому, не бывает так, чтобы все были вместе, и никто никуда не пропадает, не исчезает, хотя бы из виду. Значит, с кошмаром покончено. Вот оно — настоящее — все остальное было только прелюдией, сном. Я всегда это знал!Очень светло и просторно. И грудь рвется из грудной клетки. Дышится легко. Тело легкое, как пух. Мы, как будто мы барахтались среди тюлей, развешенной анфиладами до небес. Они дают свет не ослепительный, но очень белый, ласкающий и разнообразный в своих млечных оттенках и сочетаниях, как летние облака. Это и есть облака. Так вот откуда эта легкость и пелена! Эта неописуемая легкость, и эта студенистая пелена вокруг — какой-то облачный гоголь-моголь.И как же здесь хорошо и уютно! Как мы только могли так долго ютиться на этой унылой и твердой плоскости. Мы лежим на тугом пучке ветра, мы купаемся в облаках. Пахнет сиренью. Мы беспрерывно вдыхаем этот чудесный запах, этот веселящий газ, и легкие расправляются, как аэростаты.Все смешалось в белесую кисельную млечную пелену, я купаюсь в ней, как в детской купели. В белом океане облаков. В тугих струях воздуха. Кажется, что это не закончится никогда. Тело было легким, как пух. Нет, как душа. Полно легкости. Но не просто легкость — концентрированная радость.***Я открыл и снова закрыл глаза. Отраженное потолком солнце было шероховато ярким, вызывающе материальным, мучительно терпким, развращено желанным. Но странно, сон как будто все еще продолжался: весь мир вокруг был все таким же радостным, беспредельно радостным.Я лежал в постели, было должно быть уже около полудня, я медленно просыпался, и в то же время я продолжал кувыркаться, купаться, парить в пелене облаков. Не так просто было выйти из этого хороводного воздухоплаванья, да у меня и не было желания уходить оттуда. Я вспомнил что все это имеет определенное название. Ну, конечно! Мне просто приснилась юность. Самая обыкновенная юность, которая ни мне, ни моим друзьям теперь недоступна. Но почему же недоступна? Ведь если лежать так, не шевелясь и не открывая глаз — это будет длиться бесконечно, пока этот чудный газ наполняет легкие, и они становятся, как аэростаты.Юность не могла пройти навсегда. Только не шевелиться и не открывать глаз. Не открывать глаз и вдыхать это чудный, легкий газ. И не открывать глаза. И вдруг я понял, что это не газ, а просто музыка. Вальс Свиридова. Музыкальные иллюстрации к повести покойного Ивана Петровича Белкина «Метель». Воскресенье. Отец включил радио на всю катушку, чтобы меня разбудить. И все-таки, я проснулся от счастья. Неужели было все это счастье и музыка в каждой клетке?Скрипки и медь духовых проходили через меня, как сквозь воздух. Просыпаясь, я продолжал вдыхать этот чудный газ, уже почти совсем музыку: мне очень хотелось вернуться туда, в заоблачные города. Если лежать так, не открывая глазНе открывая глаз, я знал, что за окном сияет снег. Я подумал, а если бы мелодия не кончалась? Была бы такая пластинка часа на три, на пол дня. Я вспомнил, что это называется закольцованной фонограммой.