18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Захаров – Красное спокойствие (страница 46)

18

Покончив с гостиной, он еще раз перекурил и взялся за прихожую с малым коридором. Впереди ожидали спальни верхнего этажа, чердак и гараж. Работы хватало с головой, но бежать ее он и не собирался.

К пяти вечерним часам бывший дом Пуйджа походил на обезображенный, распотрошенный самым садистским образом труп. Перерезанные вены проводки, выбитые глаза окон, содранная кожа обшивки, разъятая на части требуха мебели, изломанные кости деревянных балок – Пуйдж трудился, не покладая инструментов и рук.

В пеноблоках внутренних перегородок и вентиляции он оставил скромные сюрпризы в виде потайных яиц с проделанными в них отверстиями для доступа воздуха – этим штучкам его обучили еще на ранних этапах рабочей карьеры.

– Это самое малое, что я могу сделать, – сказал он себе. – Больше будет завтра.

Все нужное ему уже было сложено в багажник «Монтеро».

Пуйдж запустил в машину озадаченную событиями дня Пенелопу, поглядел на родную собачью морду – и сделалось ему на миг страшно.

Он закурил еще раз, на дорожку, и все время, пока курил – улыбался распятой, от уха до уха, гримасой, скалился во весь рот, и не мог никак стянуть непослушные губы, старался и не мог… А еще на пальцы поглядывал: все казалось, что каплет и каплет с них: красным, тягучим, густым, и несет от них – сладким железом…

И всю дорогу до Барселоны он продолжал улыбаться-скалиться – все два с половиной часа. И лишь на подъезде к городу, на подъезде к Монсе – отпустило, прошло.

***

…А теперь, сутки спустя, возвращается той же дорогой обратно. Прекрасные были сутки – возможно, лучшие в моей жизни, сказал он себе. И они еще не истекли – ведь я только возвращаюсь. Куда? Как правильнее назвать это? Я даже не могу сказать себе, что возращаюсь домой – потому что с домом я попрощался вчера. Дома у меня больше нет. Куда же я еду, в таком случае, сейчас?

К себе – я возвращаюсь к себе. Вот так, пожалуй, будет правильно. Некоторым на это требуется целая жизнь, а кое-кто и вовсе не успевает. Хорошо, когда можно об этом не думать и не знать – а если нельзя?

Помнишь слова деда Пепе насчет «Трехпалого» – тогда, в Уэске, за неделю до смерти? Всю жизнь, видно, не давал ему потом покоя этот подонок – но по-другому поступить дед не мог. Потому что тоже – должен был вернуться к себе. Потому что совершивший зло должен быть наказан, что бы там не утверждал их закон! Все беды происходят оттого, что невозможно найти виноватых, а если даже ты знаешь их, поименно и в лицо, подступиться к ним нельзя – потому что так не велит черная библия! Я, Пуйдж, плюю на их заповеди – у меня есть свои. Да пребудет со мною Богородица Монтсерратская и даст через все пройти!

За Бергой он остановился выпить кофе. Проделана была первая и легкая половина пути, дальше, за тоннелем, начинался серпантин, и нужно было передохнуть и размять болевшую второй день спину.

Берга – хороший городок. Пиренейские горы здесь смяты в немыслимые складки, камень приятно желт, а зелень – густа и обильна. После слоновьей охоты короля Берга пошла дальше всех и объявила монарха персоной нон-грата. Забавно, что и говорить! Об этом писали тогда все испанские газеты. Король на заявление жителей Берги никак не прореагировал – ему, похоже, и без этого было несладко. Пуйджу не раз случалось охотиться здесь, и воспоминания об охотах остались самые приятные.

Он походил самую чуть по гравию стоянки, несколько раз, покряхтывая, присел, несколько раз подпрыгнул, полюбовался сверху сильно обмелевшим в этом году водохранилищем и пошел к каменному дому кафе с красно-золотыми тентами на террасе.

Кофе оказался горек и силен почти до безобразия – как раз такой и был сейчас нужен ему.

За соседним столиком расположилась молодая семья: бледный высоченный папаша в сильных очках, носатый почти по-французски, низенькая и полная, с крепкой кормой, жена его и двое детей: белая, как лен, девочка лет шести и грудной в серой коляске.

Вот ведь, надо же, подивился он: испанцы тоже рожают… Нечасто такое увидишь сейчас, ей-богу. Потому что растить ребенка в одиночку молодой семье сейчас просто не под силу. Хорошо, если есть родители, которые смогут помочь. У этих наверняка есть – иначе не то что двух, а и одного им бы не вытянуть.

Потому что банда, живущая по черной библии, так закрутила гайки, что молодежь, да и старики получают сейчас ровно столько, чтобы дотянуть с трудом и впроголодь до следующей подачки, гордо и неоправданно именуемой зарплатой – дотянуть и радоваться, что еще живы.

А чему радоваться? Живешь, чтобы выжить. Живешь, чтобы есть – как корова. И все по закону. Потому что денег здесь, в нижнем мире, только и должно хватать на то, чтобы не сдохнуть с голода – а как еще? Иначе не хватит тем, что наверху – им же всегда мало!

За последний год в Испании стало на пятьдесят тысяч миллионеров больше – и это в то время, когда народ, а лучше сказать, люди доедают последний хрен без соли! А что это означает – что сорок пять миллионов испанцев стали жить еще хуже, если это вообще возможно. Это означает, что капитал продолжает перетекать в одни руки – руки монстра. Сейчас бедные родители рожают полунищих детей, а детей этих детей будут окончательно нищими – все это делается неспроста. Раб должен быть нищим – на то он и раб. Раньше я этого не понимал, а теперь понял.

Все целенаправленно сейчас делается для того, чтобы создать мир идеальных рабов. А сколько для этого нужно? Три поколения! Не больше и не меньше – ровно три. Нужно, чтобы родились дети, чьи родители и деды уже не смогут рассказать им, что когда-то была иная жизнь – не рабская. Не смогут, потому что и сами ее не застали.

Часто мы свято уверены, что все хорошо – хотя в действительности все гораздо хуже. И понимаешь это, только когда появляется возможность сравнить – с чем-то иным. А сравнивать третьему поколению будет не с чем. И сожалеть – не о чем. И стремиться – не к чему. Нельзя стремиться к тому, чего не знаешь. Раб, сын раба и внук раба – и дело в шляпе! Три поколения, и добро пожаловать в мир идеальных рабов!

Вот только не верю я, не хочу верить, что так будет. Уж сишком круто они взялись за дело: их же собственная всеядная, без меры и разума, жадность их и погубит. Нельзя у человека отнимать все – иначе, достигнув крайней степени рабства-нищеты, он станет по-настоящему свободен. У меня отняли – и что из этого выйдет?

Испанцы – народ рассудительный, мягкий и терпеливый, но всякому терпению есть свой конец. И всякой мягкости тоже. Как только у людей окончательно отнимут последнее, а к этому все идет – будет взрыв.

Перегнут палку, передавят сверх меры, изо рта выдерут черствый последний кус – и будет великое возмущение. Будут серпы и косы, как во время войны Жнецов, будут расстрелянные во рвах, распятые заживо на заборах и повешенные прилюдно на фонарях, как в Гражданскую, будут гнев и ярость, ужас и смерть, и кровь, кровь, кровь, и студень вражьего мозга в кровавых прожилках, еще не застывший в расколотом только что, как кокос, черепе; и младенцев их будут убивать в колыбелях, а женщин их, даже беременных – насиловать и тут же душить, чтобы пресечь в веках ядовитое семя – а потом наступит то, страшнее и приятнее чего нет: красное спокойствие.

Красное спокойствие – я не знаю пока, что это, но знаю, что придет именно оно. Это страшно, и это будет, и избежать этого нельзя никак… Вопрос времени, только и всего. Десять, много пятнадцать лет – его недолго осталось ждать, я это знаю наверняка! Ладно, ладно, одернул он себя – ишь, разошелся! Катренами прямо начал вещать, как Мишель Нострадамус. Возьми-ка вон лучше покури да успокойся!

Курить рядом с детьми не хотелось, и он, положив на блюдце измятую пятерку – много больше, чем следовало – придавив ее сверху чашкой, пошел к машине, и, отойдя шагов на тридцать, обернулся. Они по-прежнему были там: отец, мать, девочка и младенец, что-то щебетали себе на три голоса (младенец так и продолжал спать), смеялись даже… Такие же, как он – из нижнего мира. Из нижнего нищего мира.

Такие же, как он, Пуйдж – и другие. Потому что они были-остались там, а он – здесь. Здесь и один. Вот именно – один, как никто и никогда. Окончательно и совершенно. Со вчерашнего дня, когда было принято решение – один. Или много раньше, или сегодня после монастыря – когда наступила окончательная ясность, разом и навсегда отделившая его от всех прочих.

Они, все прочие, там – за невидимой и непроходимой стеной, которую он сам же и соорудил. Которую его заставили соорудить, если уж быть точным – но от этого разве легче? Или менее одиноко? Совсем как там, в Аркашоне, на дюне Пилат. Той самой дюне, что каждый год хоронит под собой пять метров леса – и продолжает расти. Он пробыл там, один, совсем недолго – и уехал, бежал, утомившись продувающим навылет одиночеством. А то, что ждет его сейчас – это дюна навсегда.

Злое, страшное, тяжелое слово, «навсегда» – как скрип тяжеленного засова в окованной железом двери. Ему бы бежать – а он приближается к этому своему «навсегда».

И так нехорошо, так страшно враз сделалось ему, что он крутнул трижды головой и протяжно, невесело пострекотал. Потому что, признайся, хочется ведь обратно? – спросил он себя. Хочется, еще как хочется! Но места тебе там нет, напомнил он себе. Там тебе негде жить и нечем дышать – ты что, забыл?