Сергей Захаров – Красное спокойствие (страница 35)
Ничто так не успокаивает, как неспешная возня с огнестрельным железом; Пуйдж, занимаясь чисткой, впадал в почти медитативное состояние, не забывая посматривать в четверть глаза вестерны – старые добрые фильмы о вечных, мужских, на крови и чести замешанных ценностях. Особенно нравился ему Клинт Иствуд – да там и было за что! Иствуд был обаятелен, убийственно убедителен и неотразим. Он-то уж точно никогда не угодил бы в эту мерзкую историю с ипотекой!
Еще Пуйдж много, как никогда до того за всю жизнь, читал: в наследство от серпентолога ему достался обширный книжный шкаф мореного дуба, забитый, в основном, трудами естественнонаучного характера. Однако средняя полка слева содержала несколько изданий, посвященных банковскому делу и зачитанных вдрызг, а еще полкой выше располагались такие же, с разлохмаченными корешками, книги о знаменитых художниках – покойник, похоже, был человеком разносторонних увлечений.
С корифеев живописи Пуйдж и начал вынужденное погружение в увлекательный мир чтения.
С удивлением немалым он узнал, что и художники, оказывается, тоже были людьми, со всеми свойственными человеку слабостями и пороками.
Караваджо показался ему редкостным негодяем и во всем поразительно напомнил Мексиканца – разве что, Мексиканец не владел кистью. Зато владел «пером» – Пуйдж, вспомнив их с Мексиканцем эпохальную схватку четвертьвековой давности, не смог задушить улыбку.
И все же, все же: к живописи Мексиканец имел такое же отношение, как верблюд к арктическим льдам, а этот плут Караваджо вытворял на холстах удивительные вещи: как будто сам Господь Бог водил его коварной рукой.
Да и вообще: почти все художники, о которых довелось читать Пуйджу, изобразительным мастерством все же владели – а некоторые и еще как!
Рембрандт, Тициан и Веласкес потрясли и озадачили Пуйджа непостижимым, выходящим за рамки земного мастерством. Гойя был пугающ и пугающе же понятен – и не удивительно, ведь он родился в соседнем Арагоне; Эль Греко – самовлюблен; Леонардо – самодостаточен; Буонаротти – себе на уме, а Ван Гог – и вовсе без этого самого ума, хотя художник, надо признать, первостатейный. Пикассо он отверг с негодованием, Миро – с сожалением, а все созданное позже его рождения поставило Пуйджа в глубочайший тупик.
Современных мастеров он сходу счел было беспомощными и бесталанными профанами, однако, узнав, за какую сумму была продана с аукциона картина «Синий дурак», изменил первоначальное мнение. В чем в чем, а в умении создавать шумиху вокруг ничего и делать на этом огромные деньги назвать их дилетантами было никак нельзя.
В конце концов, по зрелом размышлении Пуйдж заключил, что все они, за исключением, пожалуй, Люсьена Фрейда – ловкие жулики, и оказался, возможно, как никогда близок к истине.
Более же всех прочих, сразу и бесповоротно, Пуйджу по душе пришелся циничный и умный земляк – каталонец Сальвадор Дали. В четыре дня Пуйдж запоем проглотил четыре книги о «божественном Дали»: все, что удалось обнаружить в шкафу серпентолога, и даже съездил в знаменитый Театр-музей художника – благо, езды было на полтора часа.
Снаружи музей показался ему таким же сумбурным, как и сам Дали: страшнейшая мешанина из гигантских яиц, золотых каталонских хлебцов, костылей, автомобильных шин, псевдо-оскаров, водолазного скафандра, четырнадцати старых телевизоров, вмонтированных в одну стеллу, полурыцарей с французскими багетами на головах и прочих малопонятных вещей. От всего этого хаоса линейная голова Пуйджа пошла отчаянным кругом.
Отстояв очередь – сзади него грассировали французы; спереди русские перебрасывались жесткими и прямыми, как сухие сосновые доски, фразами; слева выпевали жуликовато итальянцы; и со всех сторон неслось извечное американское «вау» – он обалдел окончательно, и, ухватившись за дверную ручку в форме вялоэрегированного пениса, купил в кассе билет и пошел внутрь.
Хаоса сделалось больше. Сотни разнородных и совершенно, на первый взгляд, не связанных между собою предметов наполняли лабиринт-интерьер. Пуйдж, падая духом и разумом, беспомощно заозирался в поисках какой-нибудь подходящей группы с экскурсоводом, на предмет пристроиться и получить кое-какие инструкции – тщетно.
Лишь плечистый, бандитского вида детина с золотыми зубами увлеченно и со знанием дело тарахтел на чужом языке, рассказывая что-то группке респектабельных пожилых туристов и подкрепляя фразы резкими, похожими на удары, взмахами длиннейших рук. Пуйдж прислушался: язык был русский – и пожалел даже, что не знает его: настолько зачарованно холеные слушатели заглядывали «бандиту» в золотой его рот.
Тем не менее, какое-то время он походил вослед за «бандитом» и его подопечными, не понимая ни слова, но делая все то же, что и они, и странное дело – хаос стал расползаться, как утренний туман, а под клочьями его забрезжила железная, пусть и сложно уловимая, логика, какой подчинялось все, находящиеся здесь.
Первый шок он испытал на сцене, рассмотрев картину с обнаженной Гала со спины (попутно Пуйдж отметил, что задница у ней хороша) невооруженным глазом, а после через камеру телефона – как только что демонстрировал своей аудитории экскурсовод-«бандит».
Проделав этот эксперимент лично, Пуйдж выругался почти вслух и едва не присвистнул от изумления: экран телефона показывал не женщину, а бородатого мужика, причем, смутно Пуйджу знакомого.
Вот дела! Не может такого быть! Он повторил еще раз и снова едва не засвистел, теперь уже от восторга: глаз определенно видел женщину, а телефон вновь упрямо казал бородача. Авраам Линкольн, президент – догадался, наконец, Пуйдж, и чудеса продолжились.
Вослед за золотозубым оракулом он попал в «Зал Сокровищ», где стены были обиты красным бархатом, а на бархате том, подобно истинным драгоценностям, сияли картины Дали. И снова он застыл с открытым в изумлении ртом: нельзя, решительно нельзя было поверить, что все это сделал человек, и посредством такого несовершенного инструмента, как руки!
Десять мнут, никак не менее, он глазел на «Корзинку с хлебом», борясь с сильнейшим желанием протянуть руку, схватить выписанную виртуозно горбушку и вонзить зубы в пахучую мякоть. Положительно, Дали заключил договор с кем-то из них: с дьяволом или Богом – иначе создать такое было бы невозможно!
Но самое большое из чудес ожидало его под сценой, в затемненном зале рядом с туалетом, где не было ничего, кроме одной единственной картины в дальнем левом от входа углу. Но что это была за картина!
Пуйдж ступил шаг по направлению к ней, ступил другой – и застыл. Абсолютно трехмерное пространство полотна ощутимо принялось затягивать его в себя, заставляя напрочь позабыть о реальности, да и то: реальность слишком, по сравнению с картиной, убога была и тускла.
Как? Как? Как он это, черт побери, сделал?! Пуйдж отступал и приближался, менял ракурс и прищуривал глаза, вставал на цыпочки, приземлялся на корточки – яркий объемный мир, заключенный в строгую раму, по-прежнему тянул неукротимо. Магия, загадка, колдовство – иначе не назовешь! Картина, кстати, так и называлась: «Загадочные элементы в пейзаже», и самым загадочным, как сходу определил Пуйдж, было то, чего в ней нет.
Проторчав полчаса в этом зале, он сходил взглянуть на расположенную за стеной, в крипте, могилу художника, и решил, что впечатлений с него для одного раза предостаточно. Он был потрясен, переполнен абсолютно новым для него ощущениями до самого края – и боялся ни капли не расплескать.
У-у-ф! Теперь он понимал, почему люди платят такие огромные деньги за картины – некоторые из них явно того стоят!
И все это было рядом со мной, всегда было рядом со мной – а у меня никак не находилось половины дня и двенадцати евро, чтобы все это увидеть! Остолоп, как есть остолоп – укорил он себя. Как же бедно я жил!
Что до Сальвадора Дали – Пуйдж записал себя в его пожизненные апологеты.
Дали был гениален – и гениален во всем. Помимо того, что он писал удивительные картины, он еще и говорил удивительно дельные вещи. «Наилучший способ избавиться от власти денег – это всегда иметь их в доставке.» Ну, разве это не гениально? Обобранный и загнанный в пожизненную кабалу Пуйдж как никто другой мог оценить всю верность сказанного.
И друзья у Дали были умнейшие: чего стоил тот же философ Франсеск Пужольс, изрекший: «Наивысшая из доступных человеку свобода – это жить, не имея необходимости работать.» Можно ли сказать точнее и лучше?
Пуйдж всю сознательную жизнь работал – и свободы, получается, не знал вовсе? Всю жизнь он работал, и к чему это привело? К окончательному рабству, к пожизненной кабале! В этом, выходит, вся его пролетарская правда? Да, здесь было над чем поломать голову! Интереснейшая, оказывается, это штука – живопись! И сами художники – люди интересные и, что важно, безобидные: не банкирам чета!
Он читал бы о художниках еще и еще, но книги по искусству закончились, и он, перебравшись на полку ниже, приступил к истории банковского дела.
Удивительная то оказалась подборка: все, как одно, издания, собранные серпентологом, разносили банковскую систему в пух и прах. И критика эта, надо признать, была блестящей – ученый, похоже, разбирался не только в змеях, и знал, что читать. Все то, что Пуйдж интуитивно-смутно осознавал и ранее, теперь предстало перед ним в ярком, истинном – и отвратительном, до зеленой блевоты, свете.