18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Захаров – Красное спокойствие (страница 34)

18

Утром судного дня Пуйдж вскочил со вторым петухом, ушел в душ и полчаса, никак не менее, драил жесткой мочалкой конечности и бока бугристого от мускулов тела. Затем он долго и задумчиво кряхтел, перебирая одежное барахлишко, и вырядился, наконец, в ненадеванную красно-синюю клетчатую рубаху, новенькие джинсы «Левис», купленные пять лет назад на распродаже, забытые в дальнем ящике шифоньера и провалявшиеся все это время без дела, сунул ноги в горчичные (тоже новые) ботинки «Панама Джек» – и сделался бесповоротно похож на американского водителя-дальнобойщика в классическом варианте, или, еще в большей степени, на лесоруба – для полноты картины не хватало лишь топора.

Затем, выкурив за час десяток сигарет, взволнованный до верхнего края, вымытый до скрипа и серьезный, как перед первым причастием, он оседлал «Монтеро» и поскакал за приговором.

Суд Пуйджа ошеломил – самым беспощадным образом.

Заседание длилось ровно пятнадцать минут. Никакого зала и публики не было – суд проходил в тесном кабинете с длиннейшей низкой вешалкой, на какой Пуйдж насчитал полтора десятка мантий разной степени затертости. То и дело в кабинет вшмыгивали мужчины и женщины, сменяя гражданский наряд на униформу – и так же деловито вышмыгивали прочь. До Пуйджа никому не было ни малейшего дела. Никто ни о чем его не спрашивал и слова ему не давал – как выяснилось, Пуйджу отведена была роль статиста.

Судья, впрочем, оказался как раз таким, каким и представлял его себе Пуйдж: с огнем во взгляде и сталью в голосе. Мантия его из черного блестящего шелка навевала стойкие мысли о похоронах – однако присущей погребальным делам торжественности не оказалось и в помине.

Повозившись две минуты с бумагами, мельком оглядев Пуйджа с пугающим отсутствием интереса, он принялся вылязгивать из себя приговор: как будто заряженная надолго садистская машина начала плеваться остроугольными железными болванками, каждая из которых норовила попасть Пуйджу в самый мозг, превращая его в сплошной сгусток боли.

Под этим безжалостным обстрелом из малопонятных юридических фраз, статей, положений, законов и, главное, цифр, цифр, цифр, произносимых беспаузно и оттого особенно непонятно, Пуйдж мгновенно утратил возможность что-либо соображать и чуял только одно: дела его на редкость плохи. Когда судья, отстрелявшись, замолчал, он пробовал что-то возразить непослушным языком – безуспешно.

«Подавайте в установленном порядке!» – костью запоздалой бросил судья, и на том все и завершилось.

В себя Пуйдж пришел только на прохладном крыльце суда. В руках у него было несколько криво скрепленных листков невинной с виду бумаги с судебным решением и окончательными цифрами-приговором. Разбираться детально, что там да как, он сразу не стал: просто сложил бумаги вчетверо, сунул в каман джинсов, прыгнул в Монтеро и поехал к себе. «К себе» – как будто было у него это «к себе»!

«У себя», прежде, чем начать что-либо читать, он как следует выпил.

Когда он, с трудом продираясь сквозь немыслимые дебри юридического жаргона (придуманного, как он справедливо подозревал, именно и как раз для того, чтобы навечно обеспечить куском всегда свежего хлеба с черной икрой всех и всяческих слуг закона), добрался до резолютивной части, самые смелые его предположения подтвердились.

С учетом всех выплат, задолженностей и судебных издержек с Пуйджа причиталось ровно 161 тысяча 734 евро 18 евроцентов (та же сумма в скобках прописью), из них восемьдесят тысяч он по-прежнему оставался должен банку. Одиннадцать лет он относил в банк по тысяче триста ежемесячно, а когда еврибор, еще одно воровское банковское изобретение, совершал очередной подлый скачок – то и по тысяче семьсот; тот же банк отобрал у него дом – и по-прежнему Пуйдж был должен этим ублюдкам из Пиренейского Банка сто тысяч. Вот только дома у него больше не было.

С веселым удивлением отметил он и тот факт, что месяцы «отсрочки», которой, как великой милостью, одарил его банк, обошлись ему, с учетом штрафных санкций и штрафных накруток на штрафные санкции, в удивительной наглости сумму.

Вот они, подписанные им в свое время не глядя дополнительные бумаги, где мелким шрифтом на какой-нибудь тринадцатой странице, в самом что ни на есть низу! Что же, его в очередной раз поимели и ограбили – а он долгое время даже не знал об этом!

Еще более позабавила его сумма судебных издержек: восемь десятков тысяч. Оказывается, полтора килограмма ядовитой бумаги, полученные им за все время, пока длилось разбирательство, эти насквозь пропитанные несправедливостью и ложью полтора килограмма стоят столько, сколько целых два «Монтеро» с нулевым пробегом – или такой же нецелованный «Кайен»! Да что там мерить на автожелезо – полтора килограмма золота, черт побери, стоят много дешевле, чем эта бумага!

Все вышло в точности так, как рассказывал профессор из Ситжеса, один в один: только теперь изложенный умудренным геем общий принцип обрел плоть и кровь в частном несчастном случае – случае Пуйджа. Да, да – так уж устроены люди!

По-настоящему начинаешь что-то понимать, только когда долбанет тебя самого. Вот его, Пуйджа, и долбануло – припечатало окончательным прессом. Всего-то несколько листков, скрепленных криво между собой – а поди ж ты, весу в них, как в Эйфелевой башне!

Эй, спокойно, спокойно – повторял Пуйдж себе, танцующими самовольно пальцами бесцельно переворачивая листы смертельной бумаги – один за другим, один за другим, неизменно упираясь в глухую, крытую густой свинцовой краской стену – эту самую резолютивную часть.

Помнится, он сидел потом на бордовом диване, отхлебывая то и дело из тяжелого стакана жгучий «Баккарди», и долго, долго тихонько смеялся-стрекотал, не забывая при этом покручивать изумленно лобастой головой: во всей этой ипотечной истории был какой-то удивительно ловкий трюк, замысловатый фокус, восхитивший его безупречным качеством исполнения до глубины сотрясенной души.

Глава 13. Ты курица, Пуйдж!

Монастырь Монсеррат. 13—10

Мальчики только что закончили петь. Пуйдж, ухвативший лишь последнюю минуту их пения, стоял с мокрыми глазами, не стыдясь этого.

Служки распахнули дополнительно двери боковых порталов – и две тысячи, никак не менее, человек хлынули наружу. Половина их, знал Пуйдж, становится сейчас в хвост той очереди, в которой находился и он: это всегда можно было ощутить по тихой сумятице и легким толчкам сзади. Очередь была, как одно – и это всегда ему нравилось.

Теперь, окруженный со всех сторон людской, перешедшей на громкий шепот, массой, Пуйдж находился в золотом полумраке церкви. Всюду были лампады, по древней традиции подносимые Богородице Монтсерратской в дар. Изощренно-нарядные: из бронзы и серебра, с каменьями, эмалью и хрусталем, мозаиками тонкой работы и небесной красы – и другие: черного металла, грубой ковки и бедного украшения, трогательные в наивной своей простоте… Место, однако, находилось для всех, и география стран, откуда принесены были светильники, обнимала целый мир.

Снова движение замедлилось. Пуйджа поддавили еще сильнее – теперь он ощущал себя зерном в кукурузном початке: одним из многих и таким же, как все – и, как и все прочие, неспособен был управлять движением по своей персональной воле. Тем не менее, медленно, очень медленно початок продвигался в сторону Тронного Зала, где ждала Богородица – и вместе с ним и внутри него продвигался сам Пуйдж.

По мере приближения он слышал, как все сильнее вибрирует и все громче звенит воздух, рассыпаясь то и дело на тысячи отдельных колокольных тонов и сплетаясь в единое, с низким гулом, упругое пространство вновь; как делается это пространство плотным, осязаемым, тугим – Дева Монтсерратская была всепроникающе рядом, знала, что он здесь, прочитывала каждую его мысль все отчетливей, и Пуйдж начал торопиться, путаться и сбиваться, опасаясь, что не успеет додумать всего.

Теперь время обгоняло его, и Пуйдж должен был подстраиваться под его все ускоряющийся бег.

***

…После суда он начал бриться каждое утро, и вообще – тщательно следить за собой. Всяческие нервы и треволнения – удел тех, кому есть, что терять. Пуйджу теперь терять было нечего, но взамен он мало-помалу обретал утраченный было покой – или хотя бы его юллюзию.

Да, да, так и есть: с момента, когда наступила неприглядная ясность, он начал, незаметно для себя, выздоравливать. Рухнул с небес, подняв тучу пыли и отбив себе все, что возможно, полежал, оклемался и заковылял себе дальше – по сухой каменистой земле.

Если не спокойствие, то соразмерность времени, им начисто было утраченная, по капле в час возвращалась, и, мало-помалу, вновь Пуйдж начинал ощущать его на губах – солоноватый и пряный вкус ежедневно проживаемой жизни.

Он вновь начал помаленьку охотиться: с Моралесом или один; на кабана или птицу; зайца, оленя или козла; с собаками или в ночную одиночку – и все охоты его были на редкость удачны – добычливей даже, чем прежде.

Вечерами же, накормив пасть камина дровами и устроившись чуть поодаль, перед большой плоской мордой телевизора, Пуйдж аккуратно выкладывал на низкий обширный столик все необходимое для чистки оружия, добывал из сейфа «Вулкан» и старую, выпуска 66-го года, горизонталку и приступал к одному из любимейших своих занятий.