Сергей Захаров – Красное спокойствие (страница 20)
Со временем Пуйдж начал глубже постигать и своеобразные отношения старика с Эль Пиринео: дед воспринимал горы исключительно как свой дом: эдакое скромное владеньице размером с Голландию, белая крыша которого подпирала пиренейское небо на высоте в три с половиной километра.
Эль Пиренео и был его домом – почти десяток лет. Домом, в котором на правах хозяина деду известен был каждый угол, причем, и такие, о которых человек сторонний даже и не догадывался.
Когда Пуйдж стал постарше и потолковее, дед как-то показал ему: сокрытую в пиренейской глуши, с искусно замаскированным входом – Пуйдж прошел в метре от него и ничего не заметил – законсервированную партизанскую базу времен своей партизанской молодости: с оружием, боеприпасами, средствами связи, продовольствием, медикаментами…
На следующие выходные они забрались на сотню километров дальше, в Арагонские Пиренеи – и Пуйдж увидел еще одну. В подготовке каждой из них дед в свое время участвовал лично.
Таких баз, по словам его, планировалось создать около десятка – теперь Пудж понимал, что слова старика о том, что «маки», будь на то воля Господа и партийного руководства, могли бы держаться в горах по сегодняшний день, были недалеки от истины.
Все это было непостижимо, нереально, и очень серьезно: возможно, и скорее всего, дед оставался единственным из живущих, кто хранил информацию о тайных этих логовах – а теперь, так получается, он передал ее еще и Пуйджу. Сказать, что маленький Пуйдж был горд оказанным ему доверием – значит, промолчать вовсе.
Но все это не имело уже никакого значения: дедовы барабаны войны давно смолкли, кожа на них высохла и растрескалась, а палочки обратились в труху.
Самая человечная из всех придуманных охот – охота на человека – отошла в область семейных преданий, и остались деду Пепе – кабаны и воспоминания. Причем, больше воспоминания, чем кабаны: ведь, полагал в юношеском максимализме Пуйдж, охотить зверя после охоты на человека – все одно что пить сладкую воду после рома «Баккарди».
Впрочем, дед любил и «сладкую воду» – зверя и рыбу, пока были силы, он брал с удовольствием.
И все же тут больше другое, и, становясь старше и понятливей, Пуйдж проникал в суть все глубже: на десяток безрассудных, осиянных идеалами и забрызганных кровью молодых лет Эль Пиренео стал для деда не просто домом – но домом счастливым, в котором прошли лучшие дедовы годы и где случились лучшие события в его жизни. Потому деда Пепе и тянуло туда постоянно. Не совсем правильно это – когда живешь прошлым, то есть, тем, чего нет – но иначе дед не мог.
До восьмидесяти трех дед Пепе держался блестящим стальным огурцом, но в два последующих года ржавчина возраста взяла таки верх. Последних шесть месяцев он уже не ходил и почти не ел. Разговаривал он настолько нечленораздельно, что понимал его только Пуйдж, да и то через три слова на пятое.
За неделю до смерти дед попросил Пуйджа свезти его в Бенаске, к массиву Посетс-Маладетта. Выезжать решили еще затемно.
Пуйдж легко (весил дед не больше осеннего барсука) снес старика на улицу, усадил в коляску – и покатил по Каррер дель Сиутат вниз, к паркингу и морю.
Дед Пепе сидел тихо, время от времени повертывая желтоватый череп из стороны в сторону и болезненно морщась. И на кольцевой он продолжал морщиться, бормоча что-то совсем уж смутное себе под нос, но как только они выехали за город – оживился, а когда справа от дороги потянулись, привычно поражая, подсвеченные розово восстающим солнцем, скалы Монсеррат – и вовсе повеселел.
Слабо пристукивая истонченной костью руки по пустой почти штанине (мяса в теле дедовом не осталось вовсе) сиплым старческим фальцетом он затянул «Жнецов» – старинный гимн Каталонии – и после пел его еще три раза.
Когда дорога ушла в ущелье, дед Пепе притих, а на подъезде к Бенаске сделался серьезен.
В Бенаске Пуйдж усадил деда в коляску и повез узкими улицами на площадь Мэрии.
Дома, где началась запретная любовь Пепе и Нурии, давно уже не было. На месте его стоял такой же каменный, отстроенный недавно отель в три звезды – однако дед Пепе знал и помнил это место сердцем.
Голубые глаза его за два последних года успели почти вытечь, но там, перед нарядным каменным фасадом, видел Пуйдж, из пустых и глубоких провалов глазниц засочилась остаточная влага. Пуйдж знал, что дед всю жизнь корил себя за то, что из-за его молодой пылкости Нурия натерпелась в тюрьме всякого и прожила вдвое меньше против того, сколько могла бы и должна была прожить.
С полчаса, не менее, дед оставался так, после сделал знак – и Пуйдж покатил его обедать.
Сразу за старой, 13-го века, церковью Санта-Мария ла Майор он свернул под нависшую низко арку и оказался в малом дворике ресторана «Три кабана» – здесь им с дедом доводилось не раз столоваться и раньше.
Грустная то была трапеза – однако Пуйдж старался не подавать вида. Он затребовал у Хосе Младшего, нынешнего хозяина, поджаренный слегка хлеб, помидоры, чеснок и оливковое масло, приготовил деду Пепе «каталонский хлеб», нарезал его мельчайшими кусочками – и скармливал помаленьку старику. И черное тушеное лесное мясо он резал так же мелко – а в промежутках давал деду отпить чуть-чуть легкого молодого вина.
Хосе Младший – ему тогда было около семидесяти – выкатил во дворик своего отца: дедова ровесника, знаменитого в прошлом проводника и контрабандиста Хосе Старшего. Дед Пепе и Хосе Старший знали друг друга с Гражданской войны – Пуйдж не сомневался, что встреча старикам будет приятна.
Так они и сидели, коляска к коляске: греясь на солнышке, неподвижно и молча – два девяностолетних старца, два почти окаменевших обломка давно ушедшей эпохи – сидели и наблюдали, как носится, играя, по гребню черепичной крыши пара белых котов.
После Пуйдж – на душе у него делалось все горше и горше – загрузил деда в авто и отвез его к деревушке Серлер: оттуда начинались горнолыжные подъемники. А наверху все они были как на ладони – поднебесные пики великого Эль Пиренео: Посетс, Мальдито, Медио, Альба, Коронас и, конечно же, сам Ането, верхняя точка и крыша крыш, куда они с дедом во времена оны восходили трижды.
Дав деду Пепе налюбоваться всласть, Пуйдж отыскал большой и плоский, поросший золотисто-зеленым мхом гранитный валун, хорошо прогретый солнцем, уложил на него старика, а сам улегся рядом. Так им случалось отдыхать и раньше.
Небо было повсюду: сверху, снизу, справа и слева – непостижимое, бесконечное и бесконечно же, мучительно пустое. И та же мучительная, небесная пустота была внутри самого Пуйджа – он понимал, что дед Пепе приехал сюда прощаться.
С французской стороны, высоко-высоко, видел он, ползет крохотная ртутная точка – самолет. Потом их сделалось две – в радужном небе. Вот ведь какая ерунда, думал Пуйдж. Это мой дед Пепе, он скоро умрет – а я ничего не могу сделать. Лежу, мокну глазами – и ничего не могу сделать. Никто ничего не может – сделать.
– Пуйдж! Пу-у-йдж! – дед позвал его прозрачным, детским совсем голоском.
Пуйдж повернул голову: восковой, резко очерченный профиль дедова лица был так же устремлен в небо, и с тем же пристальным интересом глаза старика изучали лазуревую бездну. Вот только я вижу там пустоту, а дед – свой новый дом, подумалось Пуйджу.
– Пуйдж! – повторил дед, и когда Пуйдж нащупал невесомые и нежные, как гербарий, стариковы пальцы, добавил:
– А ведь правильно я тогда – Трехпалого-то. Правильно!
Вот так – значит, все-таки дед. Пуйдж сжал его пальцы на самую чуть сильнее.
– Конечно, правильно! – сказал он. – Ты только спокойно, дед, ладно? Правильно, и вообще ты у меня самый лучший!
И дальше они смотрели молча: Пуйдж – на радужную плывущую пустоту, а дед – на небесные свои Пиренеи.
Помер дед ровно через неделю. Но но исчез – осталась от него долгая, во весь срок, светлая нота, какую Пуйдж носил в себе постоянно – и чище какой не слыхал в жизни.
***
…А вот и еще одна светлая нота, улыбнулся он – та, что сидит сейчас напротив меня: красивая, воплощенная и живая…
Монсеррат. Монсе… Хорошая женщина – и красавица!
Сам Пуйдж дивно был нехорош. Из низкорослого отрочества он вынес комплексы и, как следствие, любовь к «железу». Отрочество закончилось, но комплексы и «железо» остались – Пуйдж продолжал тренироваться до сих пор. Получилось то, что получилось.
Если бы взять гориллу Цезаря из Барселонского Зоопарка, уменьшить ее вдвое, сплюснуть тяжеленным ударом сверху, обрить от макушки до кончика хвоста да озадачить заковыристым вопросом – вышел бы вылитый Пуйдж.
Вдобавок, лес и охота приучали к тишине, и, Пуйдж, незаметно для себя и неистребимо, вместо нормального смеха выучился негромко стрекотать: в точности как большой спокойный кузнечик. К этому нужно было еще привыкнуть. И еще: ладони рук при ходьбе Пуйдж держал абсолютно прямо – Монтсе, смеясь, называла это «ручки-лопатки». Да хоть грабельки!
Пуйдж и не думал обижаться. Насчет своей внешности он никогда не обманывался, да мужику и не нужно это – внешность. Страшный баск Игнатий Лойола, создавший Орден Иезуитов и ставший его первым Генералом, был мал, худ, лыс, гнилозуб – и буквально жил в постелях бесчисленных знатных любовниц.
Монсе курила через мундштук, чуть занавесив глаза отменной длины ресницами, откинувшись на стуле, напоминая ту, кем она и была в прошлой жизни – молодую, в самом сочном соку, учительницу, подуставшую от малой зарплаты и великой шумности своих учеников.