Сергей Свой – Демон и юноша. Пожиратель времени – 3 (страница 1)
Сергей Свой
Демон и юноша. Пожиратель времени – 3
Глава 1
ФОТОГРАФИЯ БЕЗ ЛИЦА
Знакомая боль разбудила его за час до звонка будильника. Она начиналась не в теле, а где-то на полпути между костями и сознанием — тупая, влажная волна, заливавшая всё изнутри. Виктор открыл глаза и уставился в потолок, усеянный мерцающими от уличного фонаря трещинами. Трещины складывались в знакомые узоры: то профиль горгульи, то карту давно несуществующей страны. Он знал их все. Эта комната, эти полтора квадратных метра пространства между кроватью и столом, стали всей его вселенной.
Семнадцать лет. По паспорту. По ощущениям — бесконечность, утяжеленная свинцовой усталостью.
Он сделал то, что называл «утренним ритуалом повиновения»: сначала осторожно, с мысленным счетом, согнул в колене правую ногу. Суставы отозвались не хрустом, а тихим, сырым щелчком, будто в них перетирался мокрый песок. Потом левую. Потом, опираясь на локоть, приподнял торс. В висках застучало, комната поплыла, окрасившись в зелено-серые пятна. Он замер, дыша ртом, короткими, хрипящими вздохами, пока мир не встал на свои дрожащие оси.
Болезнь. Врачи дали ей звучное, латинское имя, в котором было больше поэзии, чем в его угасающей жизни. Синдром Лерея-Вейса. Генетический сбой. Ошибка в самом фундаменте. Она пожирала не органы, а сам потенциал, саму жизненную силу. Как пожиратель времени, но не из сказки, а из лабораторного отчета с грифом «орфанное заболевание». Его тело не разрушалось — оно просто… отказывалось взрослеть, расти, жить. Оно консервировалось в хрупком, болезненном состоянии, медленно выдыхаясь.
На тумбочке, в луче того же фонаря, стояла фотография в простой деревянной рамке. Три года назад. Озеро Синее. Он, загорелый дочерна, с удочкой, закинутой за плечо, и с размазанной от смеха улыбкой до ушей. Рядом — отец, Игорь. Его крепкая рука сжимала Викторово плечо, пальцы впивались в кожу, и на снимке это даже было видно — отец держал его так, будто боялся, что ветер унесет. Мама, Аня, чуть поодаль, снимала их на старый «Зенит», и ее смех был почти слышен сквозь матовую бумагу.
Теперь отца не было. Год как. «Не вынес», — сказала мама, и в этом слове было всё: боль, упрек, стыд и бесконечное понимание одновременно. Виктор же понимал иначе. Отец не вынес не болезни. Он не вынес вида. Вида того, как его единственный сын, который должен был бегать, драться, влюбляться, впервые напиваться и поступать в институт, медленно превращается в полупрозрачную тень, в хрустальную вазу, которую страшно тронуть.
Виктор с трудом оторвал взгляд от фотографии. Пора было начинать день.
Коридор пах старостью. Не в смысле затхлости — бабушка, Аглая Петровна, драила квартиру до стерильности. Пахло временем, которое здесь истекло, выцвело и осело тонким слоем пыли на дубовых полах и тяжелой мебели, доставшейся еще от прабабки. Пахло лекарственными травами, которые бабка заваривала ему каждый вечер — «для крови, внучек», — и едкой безысходностью.
Из кухни доносился равномерный, металлический т-к, т-к, т-к. Это бабушка размешивала в его особой, эмалированной кружке утреннюю смесь: растолченные витамины, ложку меда, странный коричневый порошок, пахнущий землей и грибами. Ритм был безупречен, как тиканье часов на стене, отмеряющих время, которого у него не было.
Мама уже ушла. На первую из своих двух работ. Она возвращалась затемно, с лицом, на котором за день стирались все краски, оставалась только серая, беспросветная усталость. Иногда она заходила к нему, садилась на край кровати, гладила по волосам, и губы ее шевелились, но слов не было. Только тихий, прерывистый выдох. Виктор боялся этих молчаливых визитов больше, чем боли. В них была любовь, да. Но также и вопрос, который висел в воздухе, густой и невыносимый, как запах йода: «Доколе? Когда это кончится?»
— Внучек, иди, — донесся из кухни скрипучий голос Аглаи Петровны.
Он оделся — мягкие, растянутые треники, толстовка с выцветшим принтом какой-то давно несуществующей рок-группы. В зеркале в прихожей мелькнуло бледное, вытянутое лицо с неестественно большими, темными глазами. Глаза старика в лице подростка. Он отвернулся.
За столом царило молчание, нарушаемое лишь хлюпаньем каши и тиканьем часов. Бабушка положила перед ним тарелку с размазанной по краям овсянкой и ту самую кружку с коричневой жидкостью.
— Выпей, не остывай. Силы нужны.
Он покорно взял кружку. Напиток был горьким, с землистым послевкусием.
— Дед сегодня приедет, — вдруг сказала Аглая Петровна, не глядя на него, уставившись в свою чашку с чаем.
Виктор поморщился. Дед. Николай Игнатьевич Лебедев. Отец его отца. Человек-загадка, человек-призрак. Он жил один в старом бревенчатом доме на самой окраине дачного поселка, где людей даже зимой днем с огнем не сыщешь. Дом без газа, с печным отоплением и колодцем во дворе. В семье его называли «старый чудила» и навещали из чувства долга, раз в несколько месяцев, привозя продукты и батарейки для его древнего транзисторного приемника. Виктор бывал у него всего пару раз. Помнил запах — не старческий, затхлый, а резкий, холодный: сырые дрова, трава-мурава, железо и что-то еще, неуловимое, будто запах самой пустоты, оставшейся после ушедшего времени. Помнил его руки — узловатые, сильные, не дрожащие, с белыми шрамами на смуглой коже. И глаза. Глаза были самое страшное. Не мутные, не выцветшие. Ясные, серые, как лед на лесной лужице в марте, и невероятно, неправдоподобно усталые. В них стояла тяжесть, которую Виктор не мог себе представить.
— Зачем? — равнодушно спросил он, ковыряя кашу.
— Навестить. Ты же… — бабушка запнулась, поправила несуществующую прядь волос. — Ты же ему кровь. Последняя. Ешь теперь.
Больница в тот день была особенно безликой и гулкой. Очередной забор крови из вены, уже тонкой и капризной. Очередное ожидание в коридоре на пластиковом стуле, впивающемся в кости. Он наблюдал, как мимо проносили на каталке пожилого мужчину — лицо восковое, глаза закрыты, из-под одеяла торчала трубка. Рядом шла женщина, его жена, наверное, и беззвучно плакала, просто текли слезы, а она даже не пыталась их вытереть. Виктор смотрел на нее и чувствовал не жалость, а острую, режущую зависть. К ней. К ее праведным, понятным слезам. У нее было горе, чистое и ясное. У него же была лишь эта серая, тягучая трясина угасания, в которой нельзя было даже нормально утонуть — только медленно, по сантиметру, погружаться.
На обратном пути в маршрутке его начало трясти. Мелкая, неконтролируемая дрожь, идущая из самого центра, из солнечного сплетения. Он стиснул зубы, уставился в запотевшее стекло, за которым мелькали огни города, чужие жизни, чужие скорости. Он был за толстым, непроницаемым стеклом. Всегда.
Дома его ждал дед.
Тот сидел в гостиной, в дедушкином кресле — массивном, кожаном, которое всегда пустовало, будто ждало именно его. И, глядя на него сейчас, Виктору показалось, что кресло и правда ждало. Ждало, чтобы этот старик врос в него, стал его продолжением, частью интерьера, как каминная решетка или этажерка с хрусталем.
Николай Игнатьевич не спал. Он сидел прямо, положив руки на подлокотники, и смотрел прямо на входную дверь, когда Виктор вошел. На нем был тот же потертый френч защитного цвета, плотные штаны и грубые ботинки. От него не пахло ни больницей, ни старостью. Пахло холодом. Будто он только что вошел с улицы, с морозного воздуха, и холод еще не растаял в нем.
Бабушка куда-то испарилась, растворилась в тишине квартиры.
— Виктор, — кивнул дед. Голос был низкий, без привычной старческой хрипотцы, без эмоций. Просто констатация факта. — Садись.
Виктор медленно опустился на край дивана напротив. Между ними лежал старый персидский ковер, и узоры на нем вдруг показались Виктору подозрительно похожими на знаки, на какие-то древние, забытые руны.
— Тебе плохо, — сказал дед. Это тоже не было вопросом.
— Нормально, — автоматически буркнул Виктор.
— Не ври. Тебе не «нормально». Ты угасаешь. Как уголек в пепельнице. Без пламени, без жара. Только тление. Скучно.
От этой леденящей прямоты у Виктора свело желудок. В горле встал ком.
— Спасибо за поддержку, — выдавил он, и в голосе прозвучала недетская горечь. — У врачей получается деликатней.
— Врачи лечат то, что видят, — отрезал старик. Он наклонился вперед, и в комнате, показалось Виктору, действительно похолодало. Словно из щелей в полу потянуло сквозняком из прошлого. — Они лечат тело. А в тебе болеет не тело, мальчик. В тебе болеет род. Сама кровь. Моя кровь. Кровь Лебедевых.
Виктор хотел фыркнуть, сказать «бред», но звук застрял у него в горле. В словах деда была такая архаичная, непоколебимая уверенность, что она действовала сильнее любой логики.
— Что… что ты несешь? — прошептал он.
— Пятеро, — четко, будто отчеканивая, произнес Николай Игнатьевич. — Ровно через каждые пять поколений. Я проверял. По метрикам, по семейным бумагам, что остались. Закон. Должен был быть твой отец. Игорь. Но он… не выдержал. Не потянул тяжести. Сбежал. Сломился. И закон… закон ищет слабое звено. Он перескочил. На тебя.
«Сбежал. Сломился». Слова, как пули, пробили насквозь. Отец. Его самоубийство. Это не было просто слабостью. Это было… бегством от какой-то обязанности?